— Огюст Бранденберг, — продолжает мужчина, — ваш покорный слуга, — он кланяется, — рад посетить эти края. Вы так щедры, вас так много… Мы задержимся. Если захотите.
— Хотим! — доносится сзади. Даже несколько мужских голосов с берега не так сильны, как один со сцены, и все же их слышат. Огюст Бранденберг улыбается.
— Славно. Тогда… — Он оборачивается к оркестру, поднимая руку. — Да будет шоу!
Рука стремительно опускается, и воздух взрывает удар литавр. Свет снова гаснет, но лишь на миг; когда огни — теперь бело-синие — зажигаются, сцена пуста, будто Бранденберг провалился сквозь землю. А потом вновь нежно играют струнные, которые сопровождает что-то вроде робкого треугольника. И мистерия действительно начинается.
…Мы видим с полдюжины огромных песочно-золотистых кошек с кисточками на ушах. Дрессировщица-негритянка в зеленом рассаживает их по высоким тумбам, заставляет прыгать через огненные кольца, легкими щелчками хлыста в воздухе выверяет каждое движение. Девушка улыбается, задорно покрикивает и, наверное, кажется мужчинам хорошенькой, — столько в ней живости; она похожа на своих подвижных, гибких зверей и без страха обнимает, гладит, дразнит, дергая за хвост, то одного, то другого. Рыси не смеют на нее рычать.
…Мы видим могучего индейца в накидке из шкур: сменяя негритянку, он на себе выносит на сцену громадную клетку. В клетке четыре койота — спокойные все как один. Рычание и вой поднимаются, лишь когда койоты чуют кошачий запах; тогда негритянка щелчком выдворяет рысей за занавес, удаляется и сама, мимолетно хлопнув товарища по плечу. Силач ставит клетку, выпускает зверей. Они глядят равнодушно, будто мы не стоим их внимания: не бросаются, не пытаются удрать, не скалятся. Койоты просто начинают ходить вокруг хозяина, держась друг от друга на одном расстоянии, быстрее, быстрее, быстрее. Миг — и они уже бегут, сливаясь в серое кольцо. Человек спокойно стоит, обратив взор вверх. Свет почти не отражается в его глазах.
В круговых перемещениях зверей есть нечто магическое. Музыка тихая: играет лишь пара флейт, за ними слышно: силач-индеец что-то бормочет, гортанно и низко. Потом, издав короткий рык, он садится, точнее почти падает на колени. С ним садятся и койоты, как и хозяин, задирают морды к небу и… начинают выть. Впрочем, в звуках слишком много переливов, необъяснимой мелодики, завораживающе жуткой красоты, чтобы назвать это воем. Нет. Это пение. В программе номер так и значился: «Поющие койоты».
— Черт, этот тип управляет ими, да, Селестина? — Отец, видимо, поняв, что я не лучший собеседник, обращается к матери. — Феноменально!
Звуки околдовали, обездвижили публику. Мы слушаем песню дикости и цивилизации, Зверей и Человека, ставших едиными, и поет ее нам сама ночь. Но вот песня обрывается, и пятеро — силач и койоты — одновременно встают. Публика аплодирует. Индеец принимает восторги ровно, лицо хранит отстраненное выражение до самого исчезновения со сцены. Клетку он уносит на плечах, звери бегут следом. Освещение снова меняется: становится зеленым.
…Мы видим «Адама и Еву» — гимнастов в телесных костюмах; у обоих на шее по змее. Твари крупнее живущих в Зеленом мире, крупнее и страшнее, несмотря на то, что, как и койоты и рыси, безоговорочно покорны артистам. Мужчина и женщина улыбаются нам и друг другу, поднимаются по веревочным лесенкам на угловые столбы. Под музыку, ставшую бодрой и громкой, двое танцуют там, меж небом и водой. Танцуют на натянутом канате, двигаясь навстречу; даже с такого расстояния я вижу мертвенный блеск чешуи, вижу, как с людскими телами, подчиняясь ритму, изгибаются змеиные. В миг, когда «Адам» и «Ева» встречаются ровно на середине пути и сплетаются в объятии, сплетаются и змеи. Зрители вопят в совершеннейшем экстазе, хотя кое-кто шепчет с отвращением: «Богомерзко!». Но даже преподобный Ларсен улыбается и позволяет себе пару хлопков.
…Номеров много, каждый необычен. Появляющиеся меж ними клоуны вызывают всеобщий смех, но я обращаю на сценки-вставки все меньше внимания, равно как и на основное действо. Меня не привлекает ни жонглирование, ни огнеглотание, ни синий ара, предсказывающий приглашенным на сцену зрителям будущее. Что-то тревожит, приподнявшееся было настроение падает. Я нахожу руку отца и сжимаю ее.
— Эмма?..
Не поворачиваюсь, боюсь встревожить его выражением лица. Мне просто так спокойнее, насколько вообще это возможно для моей измученной души. Сцена снова гаснет. Затем зажигается тревожный красный свет. Пришло время Великого. И кончилось