«Получив твое презренное письмо, самое отзратительное из когда-либо адресованных мне, я не смог заставить себя начать с приветствия, фактически, это шантаж. Трудно себе представить, что ты вырос в приличной католической семье, и к тому же являешься моим племянником. Такие люди, как ты, — позор для Америки. Однако всегда находятся развратные, испорченные до мозга костей подонки, угрожающие благонамеренным гражданам, не щадящим усилий для воспитания неблагодарных негодяев. И как только ты смеешь так нагло мне угрожать? Я не отнес это мерзкое письмо в полицию только потому, что ты сын моей сестры. Я посылаю тебе твои тридцать серебреников и не потерплю, чтобы ты еще раз напомнил мне о своем существовании. Ты пренебрег моим гостеприимством и унизил мое достоинство, что никогда прежде не случалось в моем приходе. Мне также известно о твоих попытках совратить с пути истинного одну из дочерей миссис Кейси. Я предупреждаю тебя, и если ты еще раз напомнишь мне о себе, то я сообщу твоей матушке обо всех подробностях этой дурацкой выходки.»
— Просто фантастика, Кеннет. И что же ты там учудил?
— О Господи, вспоминать не хочется. Я сказал девушке из библиотеки, что она должна избавиться от предрассудков. Она была польщена. Но, вероятно, когда я с ней распрощался, стала испытывать угрызения совести и на исповеди призналась этому старому прохвосту, что я прикоснулся к ее руке. Ничего нового, все та же история: отчаяние, безысходность, нищета. И этот выживший из ума пропойца рассуждает о достоинстве? Никогда в жизни я так не страдал от холода. В том чертовом доме было холодно, как в морге. Разве от него дождешься, чтобы он подбросил в камин чуть больше торфа? Вскоре, когда он обнаружил, что я беден как церковная мышь и рассчитываю только на его щедрость, огонь в камине вообще погас и сигареты, дотоле лежавшие повсюду в доме, исчезли, а служанка принялась стеречь кухню, как Цербер. Впрочем, печалиться уже не о чем: в это оскорбительное письмо были вложены десять фунтов. Прежде, когда я просил у него денег, он присылал мне полкроны.
— Надо отдать тебе должное, Кеннет, ты предприимчив. Если когда-нибудь возвратишься в Америку — разбогатеешь.
— Деньги мне нужны здесь. Если бы у меня завелись монеты, я остался бы здесь до последнего вздоха. Но какие жмоты! Нужно держаться подальше от сельской местности. После визита к преподобному Мойнихену я решил выяснить, могу ли я рассчитывать на гостеприимство родственников моего папочки. Свора безмозглых идиотов! Но сперва, как только я приехал, они выставили на стол все лучшее, что у них было, правда, я чувствовал себя неловко: я сидел на одном конце стола со скатертью и салфетками, а они давились жратвой на голых досках. Я справился у них, почему я не могу, как и они, есть на столе без скатерти, и они ответили, о нет, ты из Америки, и мы хотим, чтобы ты чувствовал себя как дома, по этому случаю они даже выгнали из дому свиней и кур, что не вызвало у меня возражений, но затем они поинтересовались, когда я уеду, и я, как кретин, признался, что сижу на бобах. Куры и свиньи сразу возвратились в дом, а скатерти и салфетки исчезли. Но я продержался у них до самого Рождества, пока мой дядюшка не сказал: «А теперь преклоним колена, а молитвы будем считать по четкам». И на твердом, холодном полу я бормотал молитвы и мечтал о заднице, которой мне так не хватало в Дублине. Я сорвался сразу после праздничного ужина. По крайней мере, я поужинал.
— Неплохо сказано.
Они перешли улицу. О’Кифи купил «Айриш Таймз», и они бодро зашагали по мосту: О’Кифи был в приподнятом настроении, волновался, и его волнение передалось и Дэнджерфилду. Они без умолку болтали и предавались воспоминаниям о Дублине. Выглядели они довольно странно, и стайка мальчишек закричала им вслед: «Евреи, евреи!» О’Кифи оглянулся, погрозил им пальцем, приговаривая: «Ирландцы, ирландцы!» И они, босоногие, замолчали.