– А публично?
– Только в том случае, если тебе сильно не повезет.
– Значит, никогда. Я – в сорочке родился. Вообще я что-то плохо тебя понимаю. Верней, не хочу понимать! Ну, да ладно! Во всяком случае я считаю себя обязанным (понимаешь? обязанным!) передать тебе все, что я знаю сам. Сегодня я тебя буду учить, как надо доставать деньги. Во-первых, я должен одеться.
Он с особенной тщательностью выбирает себе костюм, носки, галстук. Окончательно одевшись и дважды примерив перед зеркалом шляпу:
– Ну вот! А теперь я должен раздобыть себе на представительство. Идем к Гале!
Минуты через две честная трехрублевка ложится в задний карман его брюк.
– Есть! А теперь – пошли в парикмахерскую!
Выбритый и вымытый одеколоном он уверенно идет по Тверской, скосив глаз на свое отражение в витринах.
Раньше чем войти в издательство, он покупает коробку "Посольских".
– Имей в виду! Папиросы должны быть хорошими! Иначе ничего не выйдет!…
Через час он помахивает перед моим носом пачкой кредиток.
– Видал? Улыбается? Ну то-то! А приди я к ним в драных штанах да без папирос, не видать нам этих денег до приезда Воронского.
Какой-то дурак из стихотворцев, отведя меня в сторону (мы были в редакции "Красной нови") и, очевидно, желая доставить мне удовольствие, сказал:
– Знаете, я вам очень сочувствую! Дружба с Есениным – неблагодарная вещь!
Вспоминаю. Было это еще в Ленинграде. Есенин среди бела дня привел меня в кавказский погребок на Караванной и угостил водкой. Это была первая настоящая водка в моей жизни, а потому через час я был "готов". Когда я наконец продрал глаза, был уже вечер. Есенин сидел рядом со мной на диване и читал газету. Нетронутая рюмка водки стояла перед ним на столе.
Почему я раньше не вспомнил об этом?
Он все время поет.
Пел в Ленинграде, поет в Москве.
Иногда – бандитские, но чаще всего – обыкновенную русскую песню с обыкновенными словами. Поет ее он, поет Сахаров. Но лучше их обоих поет эту песню его сестра Катя.
Слова такие:
В Москве он подцепил новую. В этой ему больше всего нравится строфа:
Он поет ее с надрывом, закрыв глаза и поматывая головой.
Мы выходим из "Стойла". Он идет некоторое время молча, углубленный в газету, затем, не глядя, спрашивает:
– О чем с тобой говорил Грузинов?
– Об участии нашем, ленинградцев, в "Гостинице".
– Ну и что?
– Ничего. Я сказал, что за других я не ответчик, а сам буду участвовать в журнале только в том случае, если мы войдем соредакторами. Разумеется, попытаюсь повлиять и на других 13.
– Так. А ты не думаешь, что они твое поведение поймут как результат моего влияния?
– Думаю.
– Боишься?
– Не слишком.
– Ну, смотри! Мне-то есть где печататься и без них. А ты что делать будешь?
– Ничего.
– Заладила сорока Якова! "Ничего, ничего!" Что ж, мне для тебя специальный журнал открывать? Ты смотри, дурака не валяй! Ты что думаешь, непризнанный гений? Так имей в виду, что непризнанных гениев в этом мире не бывает! Это, брат, неудачники выдумали! Хм… А ребятам, пожалуй, скажи, чтобы действительно не торопились в "Гостиницу" идти! Я, пожалуй, и в самом деле журнал открою!…
– Сергей Александрович! Костюмы ваши в полном порядке! Починены, вычищены! Имейте в виду!
– Та-а-ак…
Он медленно поворачивается ко мне.
– Запомнишь, что я тебе сейчас скажу?
– Запомню.
– Ну так вот! Галя – мой друг! Больше, чем друг! Галя – мой хранитель! Каждую услугу, оказанную Гале, ты оказываешь лично мне! Аминь?
– Аминь.
В этот вечер наше внимание привлекла к себе "Ленинградская пивная" на Тверской. Есенину было приятно, что она – Ленинградская. Казин любил пляску, а она славилась плясунами, значит – согласен. Никитин заявил, что, если правая половина вывески не лжет, он тоже согласен. Спутницам нашим, по их собственному признанию, было глубоко безразлично, в каком кабаке мы проведем время. И потому мы – вошли.