Осторожно стучу в окно кабинета, где спят свои. Один из них, как спал — в подштанниках, открывает мне дверь. Оба рады, отбившийся от стада осел вернулся в стойло. Осторожно, стараясь не шуметь, я раздеваюсь и ложусь между ними.
Утро. Стук в дверь и голос Юлии Сергеевны:
— Можно?
Натягиваем одеяло до подбородков.
— Войдите!
Она входит в комнату, с изумлением смотрит на нас и бежит обратно.
— Вадим! Вадим! Вставайте! Ваши имажинисты размножаются почкованием!
Наскоро одевшись, иду на Брюсовский.
Есенин молчалив и серьезен.
Не глядя на меня, надевает шляпу и открывает дверь, пропуская меня вперед.
Так же молча мы выходим на Тверскую и спускаемся в подвал для обычного завтрака.
После долгого молчания он подымает на меня глаза. Они печальны и почти суровы.
— Разве я оскорбил тебя?
Я молчу.
— Если так, прости!
Тут только я начинаю понимать, что я совершил гнусность. Я предал его, занятый мыслью о том, что обо мне подумает Якулов! Вспотев от стыда, я подымаюсь на ноги.
— Сергей! Если можешь, забудь вчерашний вечер! Я готов служить тебе.
Он тоже подымается и смотрит мне в глаза.
— У тебя есть полтинник?
— Есть.
— Дай мне!
Он берет деньги и выходит на улицу. Раньше, чем я успеваю сообразить, в чем дело, он возвращается и кладет передо мной коробку «Ducat».
— У тебя нет папирос…
— Так-с… Хочешь притчу послушать?
— Сам сочинил?
— Ума хватит. Так вот! Жили-были два друга. Один был талантливый, а другой — нет. Один писал стихи, а другой — (непечатное). Теперь скажи сам, можно их на одну доску ставить? Нет! Отсюда мораль: не гляди на цилиндр, а гляди под цилиндр!
Он закладывает левую руку за голову и читает:
— Хотел бы я знать, хорошие это стихи или плохие?
— Слушай! И слушай меня хорошо! Вот я, например, могу сказать про себя, что я — ученик Клюева. И это — правда! Клюев — мой учитель. Клюев меня учил даже таким вещам: «Помни, Сереженька! Лучший размер лирического стихотворения — двадцать четыре строки». Кстати: когда я умру, а это случится довольно скоро, считай, что ты получил это от меня в наследство. Но дело не в этом! Прежде всего: можешь ты сказать про себя, что ты — мой ученик?
— С глазу на глаз — могу.
— А публично?
— Только в том случае, если тебе сильно не повезет.
— Значит, никогда. Я — в сорочке родился. Вообще я что-то плохо тебя понимаю. Верней, не хочу понимать! Ну, да ладно! Во всяком случае я считаю себя обязанным (понимаешь? обязанным!) передать тебе все, что я знаю сам. Сегодня я тебя буду учить, как надо доставать деньги. Во-первых, я должен одеться.
Он с особенной тщательностью выбирает себе костюм, носки, галстук. Окончательно одевшись и дважды примерив перед зеркалом шляпу:
— Ну вот! А теперь я должен раздобыть себе на представительство. Идем к Гале!
Минуты через две честная трехрублевка ложится в задний карман его брюк.
— Есть! А теперь — пошли в парикмахерскую!
Выбритый и вымытый одеколоном он уверенно идет по Тверской, скосив глаз на свое отражение в витринах.
Раньше чем войти в издательство, он покупает коробку «Посольских».
— Имей в виду! Папиросы должны быть хорошими! Иначе ничего не выйдет!..
Через час он помахивает перед моим носом пачкой кредиток.
— Видал? Улыбается? Ну то-то! А приди я к ним в драных штанах да без папирос, не видать нам этих денег до приезда Воронского.
Какой-то дурак из стихотворцев, отведя меня в сторону (мы были в редакции «Красной нови») и, очевидно, желая доставить мне удовольствие, сказал:
— Знаете, я вам очень сочувствую! Дружба с Есениным — неблагодарная вещь!
Вспоминаю. Было это еще в Ленинграде. Есенин среди бела дня привел меня в кавказский погребок на Караванной и угостил водкой. Это была первая настоящая водка в моей жизни, а потому через час я был «готов». Когда я наконец продрал глаза, был уже вечер. Есенин сидел рядом со мной на диване и читал газету. Нетронутая рюмка водки стояла перед ним на столе.
Почему я раньше не вспомнил об этом?
Он все время поет.
Пел в Ленинграде, поет в Москве.
Иногда — бандитские, но чаще всего — обыкновенную русскую песню с обыкновенными словами. Поет ее он, поет Сахаров. Но лучше их обоих поет эту песню его сестра Катя.
Слова такие: