В Москве он подцепил новую. В этой ему больше всего нравится строфа:
Он поет ее с надрывом, закрыв глаза и поматывая головой.
Мы выходим из «Стойла». Он идет некоторое время молча, углубленный в газету, затем, не глядя, спрашивает:
— О чем с тобой говорил Грузинов?
— Об участии нашем, ленинградцев, в «Гостинице».
— Ну и что?
— Ничего. Я сказал, что за других я не ответчик, а сам буду участвовать в журнале только в том случае, если мы войдем соредакторами. Разумеется, попытаюсь повлиять и на других 13.
— Так. А ты не думаешь, что они твое поведение поймут как результат моего влияния?
— Думаю.
— Боишься?
— Не слишком.
— Ну, смотри! Мне-то есть где печататься и без них. А ты что делать будешь?
— Ничего.
— Заладила сорока Якова! «Ничего, ничего!» Что ж, мне для тебя специальный журнал открывать? Ты смотри, дурака не валяй! Ты что думаешь, непризнанный гений? Так имей в виду, что непризнанных гениев в этом мире не бывает! Это, брат, неудачники выдумали! Хм… А ребятам, пожалуй, скажи, чтобы действительно не торопились в «Гостиницу» идти! Я, пожалуй, и в самом деле журнал открою!..
— Сергей Александрович! Костюмы ваши в полном порядке! Починены, вычищены! Имейте в виду!
— Та-а-ак…
Он медленно поворачивается ко мне.
— Запомнишь, что я тебе сейчас скажу?
— Запомню.
— Ну так вот! Галя — мой друг! Больше, чем друг! Галя — мой хранитель! Каждую услугу, оказанную Гале, ты оказываешь лично мне! Аминь?
— Аминь.
В этот вечер наше внимание привлекла к себе «Ленинградская пивная» на Тверской. Есенину было приятно, что она — Ленинградская. Казин любил пляску, а она славилась плясунами, значит — согласен. Никитин заявил, что, если правая половина вывески не лжет, он тоже согласен. Спутницам нашим, по их собственному признанию, было глубоко безразлично, в каком кабаке мы проведем время. И потому мы — вошли.
Не успели мы как следует насладиться музыкой, грохотом и пляской, в пивную вошел человек. Он подошел к нашему столу и поздоровался с одной из наших дам. Наружность этого человека достойна описания. Он был очень невысок, худощав и в обращении скромен. У него было изможденное и невыразительное лицо, скрытный и тихий голос. Сильно поношенная, широкополая шляпа и плащ, скрепленный на груди позолоченной цепью с пряжками, изображающими львиные головы. В окружении советской Москвы от него несло средневековьем. Если бы сейчас, в 1928 году, меня долго и сильно пытали, я бы, пожалуй, не выдержал и признался, что у него на шляпе было петушиное перо.
Я перегнулся к Есенину.
— У него под плащом шпага!
— Карлос! — подтвердил Есенин. — Или нет. Камоэнс! Он очень худ.
— А может быть — черт?
— Может быть, и черт! Скорей всего!
— Нет! Скорей всего — бывший учитель Коммерческого училища.
— И то верно! Тише…
Незнакомец оказался воспитателем детского дома. Он в свое время заинтересовался периодическим бегством из детского дома и периодическим же возвращением в него своих воспитанников. Он проследил их и таким образом вошел в соприкосновение с миром блатных. Теперь он прекрасно знает их и пользуется их полным доверием. Если мы хотим, то он может свести нас с ними и таким образом пополнить наш литературный багаж. Кончил он свой рассказ предложением ехать в Ермаковку.
— Куда?
— В Ермаковку! В Москве есть Ермаков переулок. В этом переулке есть большой ночлежный дом, а в просторечии — Ермаковка.
— А удобно это? Не примут ли они нас за агентов? Тогда ведь мы ничего не узнаем!
— На этот счет будьте спокойны! Меня знают.
И мы поехали.
Тверская, Мясницкая, Рязанский вокзал и дальше за ним — Ермаков переулок и семь этажей ночлежки.