ГЛАВА ПЯТАЯ
Татьяна Ильинична Чугункова ходила на ферму одной и той же стежкой-дорожкой — мимо школы и клуба, через колхозный сад.
Весной сад буйно цвел, стоял в бело-розовой кипени, от которой светлело на душе. Пока она шла средь побеленных стволов яблонь, ей почему-то почти всегда вспоминались веселые вечеринки на деревенской околице, песни под гармошку чубатого парня, будущего ее мужа, да тихие, неяркие огоньки в окнах домов. Ах, до чего же коротки были те гулянки-вечеринки — проносились, сгорали быстро, как и разведенный парнями костер. То тут, то там исчезал в окнах свет от керосиновых ламп, густела, остывая, ночь, усыпанная звездами, но вскоре, еще не успев отзвенеть последними девичьими песнями, она уступала Гремякино рассветной голубизне, а позже — малиновой утренней заре. И какая густая, серебристо-трепетная роса ложилась на траву — ноги промокали до самых коленок! Надо было тихонько, чтобы не услышала строгая мать, прошмыгнуть из сеней в большую комнату, а в меньшей — лечь рядом с мерно посапывавшими сестрами. Когда все это было? Давно, очень давно. Теперь уж в это верилось и не верилось. Тогда у них была пара гнедых; отец запрягал коней, вся семья рассаживалась в крепко сколоченной бричке и ехала на сенокос за четыре версты от Гремякина. Насупленный, бровастый дед Игнат, да отец с матерью, да двое братьев, да трое девок-сестер брались за косы и уж не выпускали их из рук до захода солнца. Она, Татьяна, была младшей в семье…
Зимой на ферму приходилось ходить овражком, через замерзший пруд — так было ближе. Снег вокруг лежал ослепительно белый, звонко похрустывавший при ходьбе; в марте он тускнел, становился рыхлым, как подмоченный сахар; прилетали грачи и поселялись в тополях вокруг церквушки. Отчего-то именно зимой, когда хозяйничали морозы и метели, Чугунковой чаще всего вспоминались военные годы да треугольники писем от отца и мужа, от братьев. Стоило ей на минуту остановиться, зажмуриться, и тотчас же мерещились латаная-перелатанная шубенка и подшитые резиной валенки, в которых она проходила до счастливого дня победы.
Впрочем, для Чугунковой то был горестный, полный слез и отчаяния год: ее муж пал смертью храбрых под Берлином, братья, как выяснилось позже, погибли в фашистском концлагере, а отец вернулся домой без ноги, на костылях, прожил несколько месяцев и умер. Померли в тяжкие, полуголодные послевоенные годы и ее старшие сестры. Так война хоть и не докатилась до Гремякина, но опалила горем, страданиями, разрушила дружную, работящую семью русского крестьянина Ильи Чугункова, как она разрушила, обескровила, сожгла корни многих семей. Будь она проклята, та война!..
Молодая, пригожая Татьяна Чугункова, уже начавшая обретать известность в районе, недолго вдовствовала — вышла замуж за демобилизованного лейтенанта, своего ровесника. Но второй муж, красавец, аккуратист и чистюля, не прикипел сердцем к деревенской жизни, тосковал по городу, асфальту и уличным фонарям, и, не наживя детей, не обретя семейного счастья, оставаясь, по существу, чужими, они вскоре расстались. Он собрал свои вещички — костюмы и рубашки, боевые ордена и фронтовые фотографии да и подался в теплые краснодарские края, а она осталась в Гремякине. Разве можно было покинуть родную деревню, променять ее на что-то неизвестное? Все так же ходила она привычной стежкой-дорожкой на ферму: весной и летом — вдоль колхозного сада, зимой — через замерзший пруд…
Лет восемь назад Татьяна Ильинична, уже погрузневшая, с серыми морщинами под глазами и засеребрившимися волосами, вышла замуж в третий раз. И даже не вышла, а просто пустила в дом пожилого, с усами, как у Чапаева, дорожника, чтобы и у нее, как в шутку говорила она односельчанам, под теплой крышей пахло мужским духом и табаком. Бабы сначала осуждали ее, шушукались, а потом простили такой шаг. Однако и с третьим мужем пришлось прожить недолго — он оказался пьянчужкой, болтуном, домом не дорожил, жену не уважал. Под его наблюдением были дороги от окрестных деревень до райцентра, но, боже мой, что за горестные дороги! В колдобинах и выбоинах, изрытые, пыльные. Голый по пояс, прокопченный на солнце и ветрах до черноты, он обычно маячил где-нибудь на шоссе, час-другой работал, ковырял щебенку лопатой, а там глядь — уже сидел в чайной за кружкой пива.