Обычно главным беллетристическим источником сцены в царскосельском саду называют эпизод из романа Вальтера Скотта «Эдинбургская темница» (1818), где героиня Джини Динс просит королеву помиловать ее сестру[163]
. В самом деле, сходных черт очень много: встреча происходит в саду, просительница лишь подозревает, что говорит с королевой, но не уверена в этом; в конце она падает на колени перед своей царственной благодетельницей, так же как Марья Ивановна к ногам Екатерины (и, замечу кстати, как Маргарита Ламбрен в варианте «Вестника Европы»[164]). Однако на фоне истории Маргариты гораздо яснее проступает отличие аргументов Джини Динс от тех, какие предъявляет монархине пушкинская Марья Ивановна. Она, как известно, просит «милости, а не правосудия». Так вот, этого противопоставления вовсе нет в пламенной речи Джини; она лишь настаивает, что вина сестры не доказана и что ее собеседнице будет сладостно вспоминать о спасенной ею человеческой жизни; о том, что подобное милосердие – королевская прерогатива, просительница не упоминает. Она, конечно, тоже в определенном смысле преподает урок королеве, но в отличие от Маргариты – и Марьи Ивановны – апеллирует при этом к человеческим чувствам, а не к королевскому статусу[165].Хронологически и лингвистически ближе к пушкинской повести оппозиция милость/правосудие была развернута в «восточной повести» Ф. В. Булгарина, которая так и называется – «Милость и правосудие» (1822) [Осповат 1998]. Однако милость здесь окрашена в слишком негативные тона; ее удостаивается человек подлый, и тем самым царский милостивый жест отчасти компрометируется. Вдобавок мораль булгаринской повести не в «уроке королеве», а в уроке подданным, которым предлагают смириться и не искать счастья, поскольку «в жизни есть много прекрасного и без счастия».
В обширной литературе о «Капитанской дочке» можно, на мой взгляд, выделить четыре наиболее влиятельные трактовки оппозиции милость/правосудие в финале «Капитанской дочки».
«милость» и «правосудие» не противопоставлены, но сопоставлены. они интегрированы в понятии «правота» – атрибуте идеального монарха [Вацуро 1986: 318].
тему милости у позднего Пушкина не столько с просветительскими концепциями правосудия, где обычно ищут ее истоки, сколько с христианской каритативной этикой [Долинин 2007: 250].
И наконец,
Между прочим, реальная Екатерина тоже превосходно знала о том, что милость не прихоть, а, так сказать, почетная обязанность монархов, подтверждающая их царственную природу. Делая выписки для «Наказа», она процитировала из «Духа законов» (VI, V): «Наиболее прекрасным атрибутом монарха является милость [celui de faire grâce]». Однако в окончательную редакцию императрица этот тезис не включила [Наказ 2018: 128]; сходным образом в повести Пушкина она тоже в конечном счете выбирает не милость, а правосудие.