И тогда, и лотом, сколько ни вспоминала, казалось чудом — почему успокоилась? Уже не ощущала ничего — было задание, препарат, работа. Не торопилась, чувствовала, что крепнут руки, повторяла про себя: «Могу. Могу», толком не понимала, к чему, собственно, это слово. Пинцет и скальпель слушались, двигались все точнее. И самой было удивительно, что так чисто, аккуратно отделялась кожа.
— Вы уже работали?
Так и подскочила — удивительная у него манера скрипеть прямо в ухо.
— Как — работала?
— На трупе работали?
— Нет. Когда же?
Он проскрипел что-то одобрительное, приподнял пинцетом лоскут кожи:
— Ну, быть вам анатомом.
— Что вы! Я — хирургом.
— Почему же не анатомом?
— Лечить живых… гораздо лучше…
— Странно рассуждаете. — Петушья голова затряслась от возмущения. — А наука? Наука не для живых? Даже странно. — И ушел от нее.
В общем, он симпатичный, главное — знающий. И — руки! Иногда все еще спрашивает: «Почему вас не привлекает наша специальность?» Но не сердится.
Уже спина задеревенела, ноги ледяные, голова кружится, а не оторваться. Еще разочек поразмяться? Виктория взглянула на Сережу, он — на нее.
— Слышите, миледи, гишпанец ходит. Запрет нас на ночь с упокойничками — во, весело! И ваше очаровательное личико приобрело бледно-голубые оттенки.
— Обидно бросать. — Уже стоя, оглядывала свою работу.
— Пора, пора, пора! — Сережа держал наготове мокрую тряпку.
— Нет, вы все-таки посмотрите.
— Изящнейшее рукоделие, — уже завидовал. Недаром Петух за вами увивается, заманивает в науку. Так разрешите? — Сережа закутал тряпкой ее «рукоделие». — Руки у вас какие-то… Вам бы блох подковывать.
— При случае попробую. Только у вас руки не хуже. Вот зрение… Я и за версту вижу, и под носом. Надо вам очки.
— Носил однажды. В драке кокнули…
— Подумаешь! Дружинин-то велел.
«По костям» Сережа схватил «удочку» и ядовитое: «Приятно нравиться барышням, но надо все-таки видеть: кому понравился». Правда, гонял Дружинин безжалостно: и жонглировал, и, закрыв концы кости, показывал из-под халата середину тела или кусочек головки.
— Ну, куплю, не пилите хоть вы.
Они мыли руки, а приподнятое рабочее самочувствие уже уходило.
— Ох, эти ваши легкие морозцы. Лучше здесь ночевать, чем… Кстати, что же Козлухин ваш? Сболтнул попросту?
Сережа смущенно поежился:
— Живет он в тартарарах. Потеплеет — схожу. Но вам его идея, кажется, не нравилась?
— И не нравится. И Козлухин этот вовсе не нравится. Но надо же что-то делать.
С Козлухиным она познакомилась у красноярцев в памятный день. Даже мама плакала тогда об омских рабочих…
Заняться химией удосужились только накануне экзамена. Засели с утра, к вечеру обалдели, никто ничего не помнил, всем стало уже все равно.
— Переучились братцы, — поставила диагноз Руфа. — Труба.
Дуся позвала звонким голосом:
— Эй, первоклассники, ужинать живо!
Сережа швырнул на пол учебник и конспекты:
— К свиньям собачьим! Айда лопать.
Картошка со скворчащим шпиком поглотила неприятные воспоминания о химии. Раздурачились, разыгрывали Дусину подругу Лизу Бирюк. Она удивительно не понимала шуток, серьезно слушала и поверила Гурию, что Колчак — загримированный Керенский. Сережа, для вящей научности вставляя латинские названия костей, почти убедил ее, что нет вернее средства от тифа, чем шерсть черной кошки, срезанная с хвоста в новолуние.
Лиза неуверенно заулыбалась:
— Вы, кажется, меня за дурочку считаете, — и, чтоб перевести разговор, сказала: — Гурий, вы бы спели.
— Пожалуйста… Как, маэстро?..
Гурий, колючка Гурий смотрел на Дусю как провинившийся щенок. Давняя догадка подтвердилась: «Я помню чудное мгновенье» — для Дуси. И вообще поет он для Дуси. И потому так тревожит его мягкий голос, что нежность и тоска: «Я вас любил безмолвно, безнадежно…» — глубокие, настоящие. И лицо, когда поет, не кривое, даже нос будто уменьшается…
А Дуся? Дуся-хохотунья как? Очень захотелось увидеть, что Дуся тоже… А она весело заиграла вступление «Гаснут дальней Альпухары…». Вдруг тяжелый, как у дьякона, бас:
— Веселитесь, граждане?
Сережа представил:
— Студиозус Козлухин — личность таинственная и мрачная.
Он оглядел всех, развалистой походкой подошел к Виктории. Все на нем было очень новое и рубашка крахмальная. Челюсти тяжелые, а лба маловато. Поздоровался, стал посреди комнаты, усмехнулся уничтожающе:
— Значит, веселитесь.
— Спойте с Гурием «Нелюдимо наше море». Спойте, Гена!
Козлухин даже не взглянул на Лизу.
— Не в голосе. — Засунул руки в карманы, будто сейчас выхватит револьверы: «Ни с места!», и возгласил дьяконским басом: — К сведению веселящихся оптимистов — в Омске восстание…
Его окружили, он вставил в янтарный мундштук английскую сигарету.
— …Разгромлено дотла. И расправа звероподобная — расстреливали, рубили, жгли, в Иртыш под лед спускали…
Через несколько дней, перед вечером, Сережа зашел за ней, чтобы идти в анатомку. Сдернул облезлый треух, сказал:
— Вот какое дело. Только согласитесь или не согласитесь — абсолютный гроб. Никому. Конспирация, понимаете?
— Ну, понимаю.
— Козлухин, — Сережа оглянулся на дверь, заговорил тише, — Козлухин предлагает организовать отряд экспроприаторов.
— Что?