Он присел на корточки, и теперь в темноте у него составилось лицо. «Хорошо, что ничего ему не рассказывала. Ни ему и никому».
— У вас что-то случилось? — Он взял ее за руку. — Гистология как?
— Великолепно. — «А ведь мне все равно. Все — все равно». — Крутилины сочли, что вполне овладели французским. Ужасно. Не найду перед летом урока, — и зачем-то оперлась головой о его плечо.
— Не огорчайтесь, придумаем что-нибудь.
Он обрадовался, что прислонилась к нему.
«Ты божество! Ты мой кумир!» — неслось со сцены.
— Придумаем так придумаем. А в общем, все равно. Мама поет хорошо. А баритон дубовый.
— Лидия Ивановна изумительна. Хотите посмотреть?
— Все равно.
Он проводил ее в ложу, усадил в темном углу, позади каких-то незнакомых людей. Они переговаривались шепотом. А на сцене вихляющийся молодой человек во фраке что-то очень крикливо рассказывал молодым людям, тоже во фраках, и Сильве, и что-то искал по всем карманам.
— Никак не ждал: здесь такая артистка!
— А что я вам говорил?
— Она могла бы украсить и столичную сцену. Такое обаяние, изящество…
— Смотрите, как она сейчас сыграет драматическую сцену.
Вихляющийся молодой человек наконец нашел, что искал, достал из бокового кармана конверт, из него бумагу и подал Сильве. Она ровным тусклым голосом прочла извещение о помолвке какого-то графа-князя с бесконечным перечнем имен и какой-то графини. Уронила бумагу, закрыла лицо, пошатнулась. Ее окружили мужчины во фраках, усадили в кресло: «Весь мир будет у твоих ног… Ты принадлежишь сцене…»
Сильва поднялась, выпрямилась, захохотала и… осеклась. Но нет — снова засмеялась, и запела. Вдруг закружилась, заплясала в бешеном ритме, вспрыгнула на стол, все отчаяннее и веселее плясала и пела о своей власти над мужчинами.
Недоброе, неизвестное до сих пор чувство откликнулось в душе Виктории.
Сильва так же вдруг, как запела, смолкла, словно тающая Снегурочка осела комочком на столе, зарыдала. У Виктории слез не было.
— Поразительный талант: искренность, сила, музыкальность, голос!
— А как танцует, какое изящество, какая экспрессия! Вы видели, конечно, Невяровскую?..
Станислав Маркович зашел в антракте:
— Хотите пройти к Лидии Ивановне?
Мать, в кружевном пеньюаре, сидела перед зеркалом, пожилой парикмахер трудился над ее прической. Она увидела Викторию в зеркале, повернулась, рванула волосы из рук парикмахера, они рассыпались ореолом вокруг сияющего лица:
— Витка моя! Извините, Петр Модестыч, — дочка, монашенка, и вдруг… Неужели смотрела?
— Очень хорошо играешь. Очень.
Осторожно, чтобы не смазать грим, Виктория поцеловала ее. Мать засмеялась, захлопала в ладоши, освободила широченное кресло возле себя.
— Подумать только: дождалась твоей похвалы! Запомнить день и число! Садись, доча, садись. Посмотришь до конца? Что будто бледная и кислая — здорова? Ох, этот твой университет! Подумайте, Петр Модестыч, выбрала специальность: ме-ди-ци-ну! Шла бы уж на сцену. Тоже каторга, но хоть без трупов.
Она болтала, сосала и грызла леденцы, пока ее причесывали и одевали. Потом в уборную стали приходить незнакомые Виктории люди, русские и иностранцы, много офицеров. Мать всем говорила гордо:
— Знакомьтесь: дочка. Да — взрослая дочь! Что — красивее меня? Говорите правду, мне не обидно. Она у меня чудо: медичка! Да вот: с косами тургеневской героини трупы режет, как мясник.
Викторию не раздражали ни болтовня матери, ни любопытные взгляды. В этой ненастоящей для нее жизни настоящее отступило, показалось ненастоящим.
Она смотрела спектакль до конца. Не замечала дешевки и пошлости, как не замечала их Сильва. Обманутая, униженная, изнемогая от боли, она добивалась, верила и вернула любовь. Викторию никто не обманул, просто ее не любили, и счастливого конца быть не могло. Только выдержать. Как угодно глушить боль.
Долго сидела в широком кресле среди разбросанных вещей и ждала, пока публика отпустит наконец мать. Долетали взрывы аплодисментов, крики «браво», пахло гримом, пудрой и пылью, вспоминалось далекое, очень далекое детство. Отца всегда любила сильнее, гордилась им. Чувство к матери всегда было смешано со стыдом. А сегодня… Об успехе артистки Вяземской знала раньше, но сегодня — не из-за того, что говорили в ложе, что публика с криками бежала к рампе, бросали цветы и хлопали без конца, — сегодня она ощутила глубину и безыскусственность подлинного таланта. «Не такая она, как я считала. Она поймет все. Она поможет мне». Эта мысль погасла сразу же, едва распахнулась дверь и вбежала мать. Торжествующе щелкнула пальцами, притопнула ногой:
— Двенадцать раз давали занавес! А? Что ты скажешь? И можно бы еще крутануть раза два. Слышала, как хлопали? А крику! А как смотрит на меня это офицерье! Иностранцы особенно. — Она взяла горсть леденцов и, разложив их языком за щеки, опять говорила: — Здорово я сегодня контракт порвала. Запомнить бы. Эффектно, правда? Я для тебя сегодня играла. Я так рада, что тебе понравилось. — Вдруг быстрые слезинки скатились по щекам, вздутым от леденцов, по густому слою вазелина.
Виктория прижалась к ее руке, а мать спросила осторожно: