— Ты его зарабатываешь. Ты прекрасная артистка. Публика идет ради тебя…
— Конечно. Знаю. Но понимаешь… — мать вздохнула. — Ты ведь уже взрослая, Витка, ты должна понять, — и дружески, будто советуясь, сказала: — Невозможно в такое время женщине быть одной… одинокой.
— У многих мужья в армии… в России. Почему ты…
— Но ведь я-то… — Голос матери дрогнул: — Я — вдова…
Виктория вскочила:
— Не смей! Папа жив. Я знаю.
— Что знаешь? — крикнула мать со слезами и тоже вскочила. — Я в военном министерстве сама — там очень любезные люди! — сама все, решительно все перевернула! Нигде, ни в одном списке отца нет!
— Ничего не значит!
— Значит! Значит, до Омска даже не доехал. На какой-нибудь мерзкой станции от тифа умер… — она вытирала слезы рукавом халата.
Виктория смотрела на нее, решала, сказать или нет? «Если она расскажет Нектарию, а он… Отцу — все равно, а я-то ведь могу еще пригодиться».
— Сколько ночей о нем проплакала… Не хотела тебя волновать…
Нет, не расскажет она Нектарию.
— Мама, — подошла, села на ручку кресла, обняла мать, — папа жив, я знаю. Ты прости — мы не могли тогда тебе сказать: он не поехал в Омск. Он ушел в Россию — в Красную Армию. Он не мог стать под знамя Жанена против народа…
Глаза матери все расширялись, она оттолкнула Викторию, замахала руками, будто отгоняя страшное видение:
— Нет! Нет! Не может быть! Нет, нет, нет…
— Правда же! Хочешь, принесу папино письмо с дороги?
— Нет, нет, нет! — И зашептала, прижав руки к побелевшему лицу: — Сожги! Нас расстреляют. Сожги его.
— Сожгу. Но папа-то жив. Куда же нам ехать?
Мать оперлась локтями на стол и подхватила в ладони свою отяжелевшую голову. Виктория снова обняла ее, старалась заглянуть в глаза:
— Все будет хорошо, мама. Дождемся папу, уедем опять в Москву. Все будет хорошо, увидишь.
Мать отстранилась, уронила руки на колени.
— Ты сошла с ума. — Еле слышно тусклым голосом сказала: — Ждать большевиков? Все порядочные люди бегут, а мы, как дуры, сядем их дожидаться.
— Никто порядочный не может быть за Колчака. Вот Озаровский, хороший, честный, не мог…
— Не ври! — оборвала мать. — Свернула ему голову! — И вскрикнула со злостью и слезами: — Но он! Кирилл Николаевич! За моей спиной! Благородство, принципы, честность! А сам… низко обманул!
— Да разве можно было? Ты проболталась бы. И он бы погиб…
Лидия Ивановна будто не слышала, ссутулилась, смотрела в пространство, слезы падали на японский халат. Виктория видела, что матери не под силу понять, что она изнемогает. Как лучше, проще объяснить ей? Осторожно погладила по голове.
— Мам, у белых ставка бита — это верно. Иначе и быть не могло. И правильно поступил папа. А нам незачем уезжать, здесь его и дождемся. Мамочка. Мама! — и все гладила ее по голове.
Лидия Ивановна вдруг вскинула руки к образам:
— Господи, господи, господи! — Повалилась на стол, зарыдала, сквозь плач выкрикивала: — Почему? Почему я такая несчастная?.. Как он смел? Если бы просто умер…
— Мама!
— Оставь! Что мне? Что теперь? Что делать? — Она приподнималась и снова падала на стол. — Разве ты поймешь!
— Что не пойму? Скажи! Ничего тебе не надо, так и будем здесь жить, пока…
— Не хочу так жить! Не могу я так больше! За что?.. Всю жизнь с ним промучилась! И теперь… неизвестно, живой или мертвый — опять меня мучает!
— Как не стыдно… что говоришь? Как не стыдно…
— Чем я виновата, что в меня всю жизнь все влюблялись? А он, точно «каменный гость», всю жизнь всех пугал! Только Нектарий… Если б не он, я бы так и подохла хористкой… — Она стучала по столу кулачками, хватала и бросала салфетки. — Я талантливая! Он сделает из меня европейскую величину… и всемирную! Не хочу я достаться большевикам! — и снова зарыдала, упала на стол.
Все спуталось. Где, что самое важное?
— Мама… Мама, ведь ты же папу любишь?
— И кому было нужно-то, господи! Шла жизнь как жизнь, и понадобилось все вверх ногами! И уж конечно, Кирилл Николаевич с идеями — туда же! Он меня погубил!
— Ты же его любишь?
Закрыв глаза, мать покачивалась из стороны в сторону, причитала тихо:
— Хочу спокойно жить… Хочу весело жить. Не хочу большевикам достаться… Поедем, доча, за границу, ты ж у меня одна! Ну поедем!
Опять разговор пошел будто сначала, бестолково, скачками с одного на другое. Мать плакала, злилась, походя бросала страшные, циничные слова, просила прощения, ласкалась, но ничего не слушала, ускользала от вопросов, от решения. В шестом часу утра она сказала жалобно:
— Ой, не могу — засыпаю. Иди, дочура, иди… еще поговорим после. — И шепотом: — Только про отца никому ни словечка.