— то я уже назавтра искала в густых межах, окантовывающих нашу усадьбу и казавшихся мне рощами, получше многих других
— Это свирель, — сказал он. — По-нашему дудка. Дуди, сколько хочешь.
— А где тут ручеек?
— Это в другом месте, — и папа, ударив ногой по заводной педали мотоцикла, кивнул мне на заднее сидение, приглашая садиться.
Мы спустились вниз по улице, к речке Осокоревке. Оставив мотоцикл у ворот Ошкуловых, в долинку прошли пешком. Там папа что-то искал, всматриваясь в ручей, потом колупнул землю пальцем и позвал меня:
— Вот он, ручей — показал на речку: — Это просто речка. Видишь, она бежит, вода струится и журчит?
— Вижу.
— Это значит, что ручей ходит-бродит. Но я тебе еще кое-что покажу. Вот гляди, — он показал у берега чуть заметную пульсацию воды, вспучивающую ее ровную поверхность. — Вода пробивается на поверхность из-под земли. Видишь?
— Ого! Какая холодненькая и тугая, — комментировала я, притронувшись пальцем к бугорку из воды. — Это тоже ручеек?
— Это родник, начало ручейка. Исток.
Позже почти так же была открыта луна — из четверостишия:
Дальнейшие строки никто не знал, но эти читались непременно, стоило только лунному лучу брызнуть в наши окна после погашения лампы.
— Вот луна, — мама показала на полный диск, — а вот ее сияние. Видишь светлую полоску на полу?
— Да.
— Это от луны, от ее сияния. Лунный свет.
Я тут же забывала о вопросительной интонации стихов, об этом «зачем», казавшемся мне понятным без пояснений — затем, чтобы освещать комнату в темное время, чтобы мне не страшно было открывать глаза.
Не скажу, что кто-то из моих домашних воспитателей был любителем поэзии или хотя бы большим ее знатоком. Нет, конечно. Но Пушкина знали все, часто прибегали к его образам, вспоминали его героев, цитировали отрывки из произведений. Пушкин прочно вошел в быт людей, возле которых я росла, и был для них необходим как воздух, небо над головой, как плоть мира — суть вещей, которой они духовно питались. Не зря его называют солнцем русской поэзии, в этом нисколько нет преувеличения.
Пушкин не только формировал душу, но давал ей импульс развиваться, утверждаясь в каждом дне, оставаясь и заново становясь частью народной культуры, переносимой из поколения в поколение на устах, воспринимаемой на слух — разлитой в окружающей природе подобно естественным звукам и краскам. Не было у нас осени без его строк:
Или этих, из «Евгения Онегина»:
Обогащая нашу лексику, а следовательно, представления о мире, они настолько естественно проникали в описания простеньких околиц, так правдиво отражали чувствования наших сердец и звучали столь гармонично, что осень оживала, становилась желанным членом и участником тогдашних дел и событий. Ее персонифицировали, о ней говорили, ей приписывали тот или иной нрав, читали ее настроения и пытались подладиться под них — лучше и удачнее адаптироваться в этом времени года. Так Пушкин помогал выживать, готовиться к зиме, побеждать морозы. Ведь тут он тоже находил прекрасное, воспевал его, чем побеждал всякое ненастье и приближал его к уюту и свету:
или вот, известное всем-всем-всем:
Произнесешь такие слова, и уже не страшно выходить в морозную скрипучесть двора, не холодно тащить цинковое ведерко из колодца, обливая полы пальто ледяной водой, и просто украшением кажутся безжизненные снега, окутывающие землю. Пушкин сопровождал все наши заботы о весне, о лете, об урожае. А тем, кто был «Духовной жаждою томим...», говорил об учении, порой дававшемся с трудом, и устами Бога наставлял их: «Глаголом жги сердца людей».
Весь этот опоэтизированный, словесами воркующий мир был моим — по вкусу и запаху, по образам и символам, по тайным интеллектуальным знакам, по какому-то общему, несущемуся сквозь века коду родства, единокровия, нерасторжимости во времени.