При обсуждении законопроекта об Амурской железной дороге некоторые ораторы упрекали Витте в космополитизме. Кончая свою речь, он приостановился и, очень повысив голос, сказал: «К огорчению очень многих, я заявляю, что все растущая волна их клевет и инсинуаций против меня никогда не превзойдет объема моего к ним равнодушного презрения». Иногда его ирония сказывалась даже в тоне его голоса, в котором некоторая приподнятость и даже торжественность сменялись насмешливой скороговоркой. При каждом удобном случае он подчеркивал свое высокое уважение к памяти «величайшего из монархов и богатыря русского духа Александра III», – быть министром у которого он считал для себя высочайшим счастьем, но если приходилось при этом упомянуть о Николае II, то он скороговоркой и заметно понизив тон говорил: «и царствующий ныне благочестивейший монарх». Контраст в его представлении об обоих выступал довольно явно. Вообще он производил впечатление человека, не стесняющегося резко и определенно высказывать свою мысль, без словесных компромиссов и приспособлений. Иногда он не щадил и самого себя, сознаваясь, например, что в первые годы своего управления Министерством финансов он действовал довольно робко и с оглядкой на своих предшественников. Так, он признался, что когда проект об обеспечении рабочих от увечий и несчастных случаев, прошедший благополучно в департаментах старого Государственного совета, встретил в общем собрании оппозицию меньшинства, руководимую Победоносцевым, он, по своей мало-опытности, не нашел в себе мужества до конца защищать свой проект и, выслушав указания, что предлагаемый законопроект социалистический, взял его обратно с целью переделать или положить под сукно. Этого, по его словам, малодушного поступка, однако, не одобрил Александр III, нашедший, что Витте следовало настаивать на своем, причем заметил, что многие государственные деятели, его окружающие, обладают большим талантом критики, но малым талантом созидания… Когда гр<афу> Витте нужно было заглядывать в свои заметки, он надевал очки, но по миновании надобности не снимал их, а поднимал на свой высокий обнаженный лоб, что придавало ему довольно оригинальный вид. Сказав свою речь, он часто уезжал, дождавшись ближайшего перерыва, и мне ни разу не пришлось его видеть принимающим участие в общем чаепитии. Председатель Государственного совета Акимов относился к нему с тревожным беспокойством, постоянно опасаясь, что он «переступит за постромки». Грубый охранитель внешнего порядка и односторонний рачитель о «пристойности» в прениях, он не раз обрывал гр<афа> Витте резкими замечаниями и воспрещением распространяться на ту или другую тему, на что гр<аф> Витте всегда не без яда отвечал смиренным тоном: «Слушаюсь!». Ему особенно тяжело жилось два последних года. В перерывы заседаний он ходил по аванзале большими шагами, тяжело ступая, с довольно мрачным выражением лица, неохотно отвечая на вопросы редких собеседников и спеша от них отделаться. Видно было, что в этой кипучей натуре, лишенной возможности проявлять себя не в слове, а в деле, жило «роптание вечное души». В особенности в последнее время, когда началась «чехарда» министров, причем назначение некоторых из них не находило себе никакого разумного объяснения, было больно видеть могучего обладателя и знания и умения, лишенного творческой деятельности, которая капризно отдавалась в удел людям неподготовленным, близоруким и недоумевающим «à quoi s'en tenir»[243]. Со стороны казалось, что это своего рода Гулливер, связанный по рукам и ногам в царстве лилипутов.