– К сожалению, Яна, ты в последнее время стала очень неприятной девочкой. – Он делает затяжку, с шумным выдохом выпускает дым. – Посмотри на себя! Выглядишь как оборванка. Шастаешь непонятно где и неизвестно, с кем, хамишь… Может, подскажешь, что с тобой делать, чтобы ты уже начала вести себя нормально?
Он замолкает, как будто и правда ждет ответа. Яна с предельным вниманием рассматривает разноцветные полосы, испещренные значками, на торчащем из-под дверцы шкафа куске ватмана. Она еще не плачет, но слезы уже близко: она чувствует это по боли в горле, по приступам дрожи, сминающей подбородок.
– И даже знакомые уже на тебя жалуются. Почему ты так грубо вела себя с дядей Юрой? – Услышав его имя, Яна перестает дышать. – Неужели трудно было хотя бы поздороваться?
Вот оно. Яна сглатывает, и в пересохшем горле больно щелкает. В ушах нарастает шум, похожий на гудение газовой колонки, и сквозь него Яна еле различает папины слова:
– Да что там – Юра… Светлана – святая женщина, а ты смотришь на нее как на врага народа. Она к тебе как к родной дочери. Приняла тебя в семью – и чем ты нам отплатила?
Яна уплывает. В узоре на ватмане есть скрытая закономерность; Яна шарит глазами, пытаясь уловить ее, увязать друг с другом изломанные цветные линии. Папа знает, в чем здесь смысл. Он мог бы рассказать, если бы… если бы она была нормальной. Папин голос едва пробивается к ней, и Яна вдруг с ужасом понимает, что он дрожит, как будто папа собирается плакать, и с еще большим ужасом – что он ни слова не сказал о записке. Он не знает. Дядь Юра нажаловался, что она не поздоровалась, но про записку промолчал, и, значит, это он, все-таки он… Яна отрывается от ватмана и смотрит на дырочку на папином рукаве. Она обязательно зашьет ее, когда папа оставит свитер дома.
– Позоришь нас на весь город… – горько говорит папа. – Чего ты добиваешься, Яна? Чтобы я отправил тебя к бабке, в эту гнилую дыру? Или сдал тебя в специальное заведение?
Яна ждет, опустив голову. Папа яростно втаптывает сигарету в пепельницу и тяжело, с присвистом вздыхает. Стискивает руки так, что сквозь натянувшуюся кожу просвечивают желтоватые костяшки.
– Вчера ко мне зашел Суропин, – говорит он трудно, будто через боль от ангины, и выжидательно замолкает. Яна едва уловимо поводит плечами: фамилия кажется ей смутно знакомой, но ни о чем не говорит.
– Рассказал, как встретил тебя вчера днем. Не хочешь объясниться?
До нее доходит, кто такой Суропин. Твердая поверхность стула исчезает, и Яна становится невесомой. Летит.
– Что ты там делала, Яна, объясни мне! Только не ври, ради бога… Тебя и раньше видели… Яна, что происходит?!
Она хватается за край стола, пытаясь задержать падение. Жутким свистящим шепотом папа спрашивает:
– Откуда в темнушке взялся нож, Яна? Откуда этот чертов нож?! – кричит он и срывается со стула. Яна молниеносно прикрывает голову локтем, и папа грохает кулаком по столу так, что раковина подскакивает и накреняется, рассыпая пепел и окурки. – Не сметь притворяться! – орет он. – Как ты вообще до такого докатилась? А ну посмотри на меня! – Одной рукой он хватает ее за макушку, больно выдирая волосы, выворачивает лицом вверх, и Яна зажмуривается, чтобы не видеть его отчаянного оскала. Другой рукой он трясет ее за плечо так, что лязгают зубы. Яна вскрикивает, и он залепляет ей пощечину. – Не сметь мне тут на жалость давить! Сама бы хоть кого пожалела! Ты у меня совсем дебилка, что ли? Я что, вырастил дебилку?! Они тебе что сделали?! Что, говори? Играть с тобой не хотели?! Дразнили?!
Понимание врезается в живот, как гигантский горячий кулак, и выбивает из легких весь воздух. Яна пытается вдохнуть, но тело не слушается, ребра остаются неподвижными, она пытается, пытается изо всех сил, но не может пропихнуть в себя даже тоненькой струйки воздуха. Она больше никогда не сможет вдохнуть. Гул в ушах становится оглушительным, превращается в рев ветра, сквозь который она падает, падает, летит на дно бесконечно глубоко колодца, и папин голос – невыносимо спокойный, лишенный всякого выражения – едва доносится до нее с поверхности:
– Пошла вон отсюда. Иди домой и там сиди. Не вздумай соваться на улицу, ясно?
Ей нельзя падать, нельзя падать у папы в кабинете, вдруг кто-нибудь зайдет и увидит. Диким усилием воли, с визгливым, обдирающим горло всхлипом она делает вдох. Пытается встать, но стул хватает за ватные, непослушные ноги, у нее не получается, никак не получается, папа не смотрит на нее, он снова курит и, брезгливо морщась, собирает в пепельницу рассыпанные бычки, но она чувствует, как он закипает от того, что она никак не вылезет из-за стола. Наконец ей удается выбраться, но, когда уже кажется, что все получилось, предательская перекладина цепляет ее за ногу, и стул падает с таким грохотом, что от страха Яна тихо кричит. Она бросается поднимать стул, и папа швыряет в пепельницу последний мятый бычок с такой силой, что тот отскакивает и выпрыгивает обратно.
– Я кому сказал – вали отсюда! – кричит он. – Мне еще из-за тебя у начальства отпрашиваться, билеты тебе доставать.