Я, как обычно, при нем мешкаю с ответом. А он, как обычно, этим пользуется. И калитка в бревенчатой ограде уже отворяется.
– Извини за порядок, – говорит. – Живу один. Баб предпочитаю это… А то, мало ли, обчистят, потом ищи ее. Верно?
– Верно, – говорю. Потому что хочется всю разговорную пластинку поскорей провертеть до конца. Мне с ним почему-то неприятно разговаривать. У него кличка «Очковый». Не потому, что он носит очки, эта кличка идет от очковой змеи. Такой гипнотический взгляд. Может быть, так загипнотизирует и забудет!
Не забыл. Смахнул со стола ботинок (у него такой сумбур в комнате, что если кто туда и проникнет, то подумает, что он бедный) и достает из холодильника бутылку. И похвалился еще:
– Эстонская!
– Я пас, – говорю. – Я завязал.
– Неволить не буду.
И достает колбасу, и опять похвалился:
– Финская.
Бокалов поставил два: но это опять для того, чтобы похвалиться.
– Чешский хрусталь!
Но налил только в свой. Это обнадежило. Может, и правда неволить не станет.
И вот я отсидел, казалось, достаточно. И чувствую, он начинает тянуть время. И понимаю, надо бы скорее позвонить в клинику Каэма. Поднимаюсь прощаться, но сразу же – бдительный взгляд, трезвый еще, в упор.
– Куда?
– Пора.
– Сиди.
И высится надо мной на стуле. Еще и еще наливает себе, а я сижу под его взглядом. Но вот глаза его гипнотически начинают мутнеть – кажется, задремал. Поднимаюсь. Но, подумайте, таращится! Недобро эдак, обиженно. Виртуозно умел обижаться. Этим и брал.
Да что ты, ей-богу. Спокойно.
Одна задача у него, чтобы я не ушел. Для чего, думаю, ему?
Оказывается, вот для чего. Попросил завтра сходить в торговище, продать платье, настоящее польское, рукава жито.
– Ты же понимаешь, моих-то все уже знают в лицо.
Понимал я, зачем ему нужен.
– Не могу, – говорю, – не хочу, не умею.
Тут от обиды глаза его прямо увлажнились.
– Ты, это… Скажи мне одно: дружба есть или нет? Или это…
Наливает в оба чешских бокала.
– Ты, это… Пей.
Я удержался. Ценой неимоверных усилий. Весь сконцентрировался.
Хитроумное это словечко «это»… Простак, мол, он, тугодум. Ты еще и сообразить не успел, чего ему надобно от тебя, а он в уме своем проиграл все твои варианты.
На другой день – торговище.
Держу свое кружевное прозрачное так, чтобы было непонятно: продаю или сам купил. Однако дамы видят насквозь, подходят по-деловому, справляются о цене, ахают. День простоял в позорище. Окоченел. Но к вечеру подошла какая-то дурында, теневичка из провинции, что ли, деньги некуда девать? Приобрела!
Доволен. Возвращаюсь к Очковому. А он ухмыляется натянуто.
– А ведь сейчас, это… Все торговище над нами потешается. Кто у тебя платье купил?
– Какая-то из провинции, что ли… И не торговалась.
– Из провинции. Так вот, эта из провинции, сука, не сходя с места, перепродала втрое! Две пачки за тобой.
И оскалился. Так он смеется.
– Так вы же, – говорю, – сами цену назначили!
– На месте ориентироваться надо! Дурбень недоделанный! Не обижайся.
Неприятный случай.
На торговище продал, да еще задешево, французский пистолетик с газовым несмертельным баллончиком. Только ослепляет и на время лишает человека дееспособности. Они у нас сейчас в ходу. Но продал-то я, чтоб не мерзнуть, первому, кто подошел. А подошел-то мальчик лет двенадцати, который сам продавал цветы бегонии, которые наверняка стащил на кладбище.
Однако что тут началось!
Вот чего я не учел. Мальчику нельзя! Нельзя маленькому! Это прямо закон такой негласный. Рост рождаемости все падает, они, которые все же рождаются, стали неприкосновенными.
– Что продаешь маленькому, негодяй! – закричала какая-то косая.
– Шатаются, дурью промышляют, – подключилась другая.
Я сразу понял свою оплошность, молю их:
– Тихо, красавицы, виноват!
Но красавицы уже надвигаются.
– Вот сами таких хамов и плодим!
Чувствую, бить собираются.
– Еще и хулиганить! Над кем нашел хулиганить!..
И так далее. У одной появился откуда-то резиновый шланг, хлестнула меня, да больно. И у других откуда-то появились резиновые шланги. Исполосовали меня хорошо. А мальчик прицелился и стрельнул в меня своим неопасным газом. Боль в глазах нестерпимая. И не вижу ничего. И ноги надломились. А дальше ничего не помню, очнулся – сижу, спиной прислонясь к дому Очкового. Наверное, отвели и посадили меня именно тут.
Очковый все может, связи далеко идут. Намекнул мне: ты, мол, без прописки и постоянного места жительства. В сущности, типичный бомж. Смотри, мол, выметут из города. А жилищный вопрос стоит остро.
Устроил мне комнату. Пусть кособокую, с низким потолком. Наверно, никто из очередников не хотел брать. Надо бы отказаться от этого благодеяния – не хватило душевных сил. Живу теперь оседлый, прописанный, полноправный.
Прибежала Землеройка. Навела порядок.
– Люди видели, что ты похаживаешь к Очковому. Стыдно это! Не понимаю я эту дружбу!
– Какая дружба!
– Дружите, дружите! Хуже того, ты у него кромешник на побегушках.
«А ведь и правда, – подумал, – я теперь в замазке, то есть по мелочовке, по темным делишкам».