Слова. К которым всегда был небрежен. Не в словах, мол, дело… Деревья, пленумы, колхозники, вороны существовали отдельно, а слова, которыми все это можно было обрисовать, – отдельно.
Слово, теперь нужда в тебе. Защити меня от моей собственной глупости, от неописуемых ошибок моих, от больной, каждое утро просыпающейся совести, от вин моих – настоящих, а не воображаемых, – чтобы слово к слову, чтобы одно слово осеняло другое, стоящее рядом. Чтобы они вступились за меня – не перед другими, передо мною самим. Не получается. Небрежен был к словам. Вины мои, ошибки мои, глупости мои – отдельно, а слова, которые могли бы защитить меня от меня самого, – отдельно.
Очень воспитанный, очень интеллигентный. Очень прогрессивный. Но тоже очень глупый. Среди очень левых оказалось немало глупых. Только это теперь не сразу заметно.
Говорят: «Что у вас такое грустное лицо?» – и показывают рукой в окно: «Смотрите, мол, как жизнь хороша!» Причем она действительно хороша! Для многих, почти для всех.
Бутылка стоит в холодильнике. А жена и свояченица следят, чтобы я не выпил рюмашку. Максималистки. Приходится ловить момент. Жена в соседней комнате, мимо открытой двери надо пройти, правда, у нее на ушах стереонаушники. А свояченица пошла в ванную, правда, еще неизвестно – умыться или принять душ. Если душ, то вода шумит, и я могу беспрепятственно. Но фиаско может произойти неожиданным образом. Например, жена снимет наушники или свояченица выйдет из ванной. Вопрос: что делать? Когда же я изловчился, добрался до холодильника и достал бутылку, то в ней оказалась вода! Ровно столько, сколько прежде было водки.
Город Достоевского
В 49-м году я впервые попал в город-легенду Ленинград, который, по слухам, не хуже Венеции. Но тут же выросла необходимость снимать для житья углы, чердачки, в каких примерно жили Мармеладовы, а Раскольников убил старуху.
Да нет же, знал я, что Ленинград прекраснее многих и многих городов мира, но дело в том, что Прекрасное есть единение красоты и душевного волнения.
Я помню и время от времени снова приезжал в те города, городки, через которые проходил фронт. Двухэтажные, полукирпичные-полубелые домики, улочки… Великие Луки, Торопец, Андреаполь, Ржев («я убит подо Ржевом»).
А полустоличный Питер все сводит свои счеты со сверхстоличной Москвой. А Полоцк для меня не хуже, чем Брюссель, которого я, правда, не видел…
Вожди наши. Сталин – естественно, бог земной.
Ельцин очень любил говорить, что он – первый президент России. Я лично про себя называю его первый президент Вселенной. Ненароком, приплясывая, ввергнувший страну в пропасть. А то, что при нем была свобода слова, так что ему, Первому, все эти подкаблучные муравьишки со своей критикой.
Главным словом преемника стало: «вертикаль». Но сложность в том, что вокруг этой неколебимой вертикали власти гигантская страна. Тогда как эта одинокая вертикаль может когда-либо и перевернуться – как случилось со Сталиным, как произошло с Ельциным.
Некогда, в самом начале перестройки, в редакции «Московских новостей» мне предложили написать «о чем хотите сами».
Говорю:
– Об империях и колониях.
Подразумевая, естественно, последнюю империю мира, то есть нашу. Члены редакции посмеялись, да я и сам понимал, что это было вроде шутки. И написал что-то другое. А через пару месяцев в этой же самой газете появилось словечко «имперское», а затем и «колонии». Уже и империи нет! А есть что-то не вполне понятное.
Если продавщица, или приемщица чего-нибудь, или заведующая чем-нибудь – словом, человек, к которому я обращаюсь по делу или с какой-нибудь просьбой, оказывается приветливым и добрым – каждый раз испытываю удивление. Зачем ему это! Ведь – не обязательно! Ведь, кроме меня, этого человека сейчас никто не видит!
Хитрая проза жизни может соблазнить лишь тем, что крадет у поэзии. Но, заблуждаясь и погибая (в который раз!), простодушная слепая поэзия то и дело одерживает победу и смотрит сверху на трезвую суетность жизни.
Человек начинает жить своей единственной жизнью, совершенно, как ему кажется, не похожей на жизнь его родственников и на жизнь всех людей прежних времен. А потом оказывается, что он живет в периферийном городке, работает инкассатором в городском банке, и жена его – не лучшая из лучших, как мечталось. Трудно примириться со своим нецентральным местом в этой огромной жизни.
В тридцатые годы герой романа Эренбурга Володя Сафонов, любивший математику и Пастернака, был странным, неполноценным, почти враждебным жизнерадостной комсомольской массе. «Изгой» – со стыдом и горечью называл он себя. Теперь таких, как Сафонов, уже немало.
С годами меняется многое. Обиды превращаются в вины. Говорят, это естественно, известно даже медицине. Но вины-то настоящие!