Надо бежать отсюда, думал он, чтобы никто и ничто не напоминало ему того страшного дня. А как, если у него рукописи? С ними Доменико не расстанется ни за какие сокровища мира. Они сами по себе сокровище. Причем, бесценное.
— Это просто невозможно, — макая перо в тушь, вслух говорит он.
— Что невозможно? — слышит он над собой голос неожиданно подошедшего к нему Вазари.
— Невозможно? — застигнутый врасплох, лепечет Тополино, и тут же находится:
— Невозможно работать при таких криках и толкотне, Ваше преосвященство.
Не рассказывать же о преследующем его наваждении, отвлекающем от этой кучи ненавистной ему рутины, которую прокуратор считает в высшей степени серьезным делом, а для него, для Доменико, оно таковым не кажется! В сравнении со смертью Ноланца и с тем, что припрятано у него в доме, — оно, это дело, самое настоящее дерьмо… Но какое бы дерьмо оно не было, люди придают ему огромное значение, а потому в них, в этих материалах — доносах, допросах и свидетельских показаниях — исключались какие-либо ошибки и ни в коем случае в них нельзя было делать помарок. Все переписанное им набело пойдет в канцелярию папы… Возьмет их он или кто из кардиналов в руки, обнаружит ошибку или наткнется на небрежность — достанется прежде всего епископу. Мол, посмотрите, какое неуважение к Его святейшеству…
— Ну и ну, — хмурится Вазари, вороша документы, — здесь работы тебе до утра. Давай ко мне в кабинет! — решает он. — Там тебе никто мешать не будет. Я все равно ухожу.
Подозвав кондотьера, который только что, на их глазах, пинками загнал в допросную арестанта, прокуратор велел помочь перенести в его кабинет все бумаги нотария. Заслышав голос хозяина, из допросной, откуда доносились глухие удары и крики о пощаде, выглянул Малатеста. Прокуратор поманил его к себе.
— Даниэлле! Нотария я пересаживаю в свой кабинет. Ему не мешать! Он переписывает секретные материалы… Думаю, закончит поздно. Выделишь ему комнату, где бы он мог поспать. И не забудь покормить! — отрывисто и резко бросал он.
…Стол прокуратора был широк и удобен, а резной красавец-стул, как будто делали под него, под Тополино. Устроившись, нотарий, не мешкая, заскрипел пером… За окном, между тем, быстро темнело, и кабинет, насупившись, помрачнел. Доменико покосился на шестисвечевый бронзовый подсвечник, стоящий на подоконнике, рядом с конторкой. У подсвечника лежали две римские газеты — «Ритторни ди Рома» и «Авизи ди Рома». На той и на другой ему бросились в глаза обведенные черным квадратом две статеечки.
Доменико, конечно же, потянулся за «Авизи ди Рома». Он работал в ней, пока не перешел в нотарии Святой инквизиции.
— Со злорадством писана, — покачивая головой, цыкает Тополино.
Отложив ее в сторону, он берется за «Риторни ди Рома».
Все верно. Сожгли в четверг. А за окном уже другой, стонущий от изощренных пыток, 19-й день февраля 1600 года от Рождества Христова. Шестой час вечера…
— Беги отсюда, Доменико! Беги! — говорит он себе и у самого же себя не без раздражения спрашивает:
— Куда?! К кому?!..
Горящий взор его, поблескивая навернувшимися слезами, останавливается на образе распятого Христа.
— О Господи! — упав на колени прямо посередине кабинета, шепчет он. — Ведь некуда и не к кому!
Не поднимаясь с колен, Доменико доползает до Христа и, поднявшись, горячо целует его в скорбно опущенную голову и покрывает поцелуями окровавленные гвозди на его ногах.
— Боже! Будь добр! Пожалуйста! Услышь меня!.. А если слышишь, видишь и снизойдешь — подай знак! — просит он.
2