Мое дыхание зависало в морозном воздухе облачками пара. Скользя по посыпанным солью дорогам, мы направились в больницу. Больница состояла из нескольких плоских прямоугольных отдельно стоящих зданий, резко выделявшихся на фоне хмурого, белого пейзажа. Парковка была расчищена, но немногие стоящие там автомобили были покрыты слоем снега, а поднятые «дворники» словно признавали свое поражение. Пока мы шли ко входу, у нас под ногами похрустывала промерзшая земля. У входа находился закрытый на праздники сувенирный магазин, рядом с которым курил одетый в медицинскую форму и зимнюю куртку лаборант из хирургии. Он молча проследовал в здание вслед за нами.
В операционной на втором этаже царила странная атмосфера спонтанности, словно никто и не планировал работать здесь этой ночью. На столах вразнобой лежали инструменты. Запах наводил на мысли о какой-то промышленности. Медики целеустремленно, почти беззвучно занимались своими делами. Они походили на людей, что работают в гипермаркете
На кушетке в углу операционной готовили пациента. Отсутствующее, отстраненное выражение его лица свидетельствовало о долгих неделях сильнейшего утомления и ночных приливов. Рассмотрев его вблизи, я увидел, что у него седые, длинные, как у хиппи, волосы, а глаза напоминают черные омуты.
Его ребра торчали из костлявой груди, как спицы колеса. На впалых висках выпирали вспухшие вены. Как у многих пожилых пациентов, его кожа была усеяна фиолетовыми пятнами – синяками от капельниц. На эхо были видны инфекционные разрастания – их крупинки были на обоих хлопающих, как флаги на ветру, створках митрального клапана. Нижняя створка клапана была частично разрушена инфекцией и при закрытии оставляла щель, позволявшую крови возвращаться в левое предсердие и дальше, обратно в легкие, заполняя их жидкостью и постепенно утапливая их. Это и было причиной удушья.
Мы с Шахом представились. Пациент медленно повернулся к нам и, глядя словно сквозь нас, спросил: «Ну что, готов я к отправке на клеевую фабрику?»
В раздевалке, освещенной пронзительным светом ламп, я стянул штаны, встряхнул и сложил их; повесил свою одежду в шкафчик, влез в чистый комплект зеленой формы, такой же, как была у меня шестью годами ранее, во время учебы в Сент-Луисе. У металлической раковины мы с Шахом до локтя намыли руки коричневым йодистым мылом.
Мягко, но как-то сдержанно, словно он знал больше, чем хотел рассказать, Шах суровым тоном сообщил: «Этот человек болен, – пинком ноги по алюминиевой панели отключив воду, он продолжал: – Если мы сегодня его не прооперируем, он умрет». Я ничего не ответил. Это была моя первая операция на сердце, и я понятия не имел, что мне говорить или делать. Могу ли я задавать вопросы, чтобы узнать как можно больше? Может, мне лучше молчать и не путаться под ногами?
Вернувшись в операционную, мы облачились в стерильные халаты, перчатки и синие маски. В помещении все было серым, бежевым или синим, за исключением яркого многоцветия хирургических шапочек. Шах надел на глаза малюсенький бинокль, напоминающий очки, в которых работают ювелиры. Он был привлекательным, высоким, поджарым мужчиной, с аккуратно уложенными, как у болливудского актера, иссиня-черными волосами, частично скрытыми под его расписанным турецкими огурцами колпаком. «Стой тут, рядом со мной, но ничего не трогай», – скомандовал он мне. Он взялся за стерильный пластиковый чехол потолочной лампы и слегка подправил свет.
Пациенту уже провели интубацию и сделали наркоз, и он уже напоминал мне очередного кадавра. Он был обвит целым пучком трубок и проводов. Все было готово к операции.