В день похорон я сидел один в кабинете и смотрел на дяди Сашины нарукавники, а в этот момент коллектив засыпал его землей. Если бы коллектив при жизни дяди Саши уделил ему десятую часть своей похоронной энергии, то не было бы и похорон. Ну а что я-то делал?
На следующий день на работу пришли только женщины — у мужчин болели головы. Мимоходом промелькнул Кашин — серый и мятый. Женщины собрались в кружок и обсуждали поминки. Я узнал, что на каждого пришлось по литру, что Кашин ухаживал за Ниной Иванной, что Клаву поцеловал плановик Федя, что счетовод двинул бухгалтера по морде, и что как был бы рад дядя Саша, увидев свои собственные поминки.
После работы я поехал на кладбище. Слава богу, могилу сделали скромной.
— Пока такая, — сказал кладбищенский рабочий,— потом обещали гранитный монумент с изречением.
Я остался один. Тишина, кладбищенская тишина сразу обволокла меня, словно давая понять, что я остановился перед другим миром — непонятным и страшным. И обидно, что человек, самое высокоорганизованное существо природы, сразу превращается в ничто. Хотя бы деревом оставался на земле, хотя бы мог пить землю, воздух и солнце.
Я достал бутылку вина, сел на траву и налил стакан:
— Дядя Саша, пью за то, чтобы, назло атеистам, был тот свет, где уж наверняка тебе дадут отдохнуть.
Теплый вечер лег на кладбище, а я все сидел на траве и смотрел на крашеный столбик. Я не плакал, когда умер дядя Саша, но на кладбище-то можно мужчине заплакать...
Домой я вернулся поздно. Сын уже спал, сунув под подушку саблю и пистолет. Мама штопала носки. Она встала и пошла было на кухню подогреть мне ужин, но вдруг остановилась и тихо спросила:
— Что с тобой?
— А что?
— Ты сегодня... не такой...
Я подошел и поцеловал ее, чего не делал давно, очень давно...
Каждая смерть должна что-то давать людям, потому что она слишком много берет.
Жить быстрее
В левом боку кольнуло, будто туда юркнул маленький гвоздик. Так было и вчера. «Надо сходить к врачу», — подумал я так же, как подумал и вчера.
До сна оставалось полтора часа — полчаса на дневник и час на Блока. Я закрыл папку с рукописью и, раскинув руки, упал в проем двери. Тело хрустнуло, как пакет с макаронами. И так пять минут, пока не почувствовал, что во мне застучало сердце.
Писать в дневник было и нечего, но я открыл эту амбарную книгу моей памяти, потому что не раз записанный пустячок вдруг оборачивался интересной мыслью.
Захлопнув дневник, я растянулся на кровати. Наступил самый любимый час моей жизни, священный, как вечерняя молитва. Только хорошая музыка из беленькой коробки с ночного столика могла вторгнуться в него, в час чужих мыслей и грез. Я взял третий том Блока и, как лицо в букет цветов, медленно погрузил сознание в его страницы...
Этот последний час дня самый короткий, как и все счастливое. Мой уплотненный, разлинованный на клеточки день кончился. Радио уже молчало. Я отложил книгу, завел будильник на восемь часов утра, выключил свет и, как всегда, несколько минут думал в темноте о прочитанном, о мире и поэзии. И как всегда, пролежал около часа, тщетно пытаясь успокоиться и заснуть.
Гвоздик опять юркнул в бок и дважды перевернулся, словно пытаясь там устроиться поудобнее. Все-таки надо сходить к врачу...
— Вам остался год жизни, — повторила врач, белая и рыхлая, будто сложенная из больших кусков ваты.
Что-то я спрашиваю, но не слышу своего голоса и не чувствую себя. В кабинете надрывно звенит тишина.
— Ну, немного больше, немного меньше, но в среднем год.
Как в патологическом опьянении, замелькали куски яви, рассеченные мутными провалами. Кажется, медсестра вывела меня под руки.
И я уже стою в своей комнате, дико озираюсь и не узнаю ни одной вещи. Спазма, как резиновый жгут, перетягивает горло, а тела нет — оно тряпичной куклой болтается под головой. Почему же меня не положили в больницу! Сухо трещат пальцы, и только боль мешает мне вывернуть их. Комнату заволакивает пар, белый, как ватный доктор.
Я бессильно опускаюсь за стол, и на глаза сразу попадается план — план моей жизни на год, точный, как график поездов. Из горла, из-под резинового жгута, вырывается звук, слитый из смеха и воя. Я хватаю черный карандаш и крещу план большим крестом. Ничего, ну ничего мне больше не нужно — ничего! Только удовольствия, много удовольствий, с утра до вечера, и все разные. Я бешено вспоминаю читанные и слышанные наслаждения, которых никогда не знал. Буду пить и есть. Женщин буду любить. На работу не пойду — она для живых, а я уже мертвый. К черту ломать голову над книгой! Что еще? Где найти справочник по наслаждениям? И пойду в притоны, и буду курить опиум. Но еще-то что — что?!
Опять белый пар, опять эта вата...
Я хожу по комнате чужими резиновыми ногами, но в теле появился стержень. Руки уже не дрожат. Я беру план, и каждая строчка вдруг разбухшими знаками выпукло смотрит в мое лицо. Это кусок жизни, и меня обволакивает грусть, будто по комнате прошуршали осенние листья.