— Фёдор Алексеевич, а Фёдор Алексеевич! — окликнул его доктор Вейнигер по-немецки. — Вас воллен зи заген?
Но Головин не отвечал. Глаза его закатились. Он хватал воздух ртом часто-часто и, казалось, силился что-то произнести. Доктор поднёс к его носу флакон с нюхательной солью. Но Головин вдруг затих и вытянулся во весь рост, словно в какой-то конвульсии.
— О, мейн Готт! — воскликнул доктор. — Это конец.
Дали знать царю. Он прослезился. Апраксину написал:
«...никогда сего вам не желал писать, однако воля Всемогущего на то нас понудила: ибо сея недели господин адмирал и друг наш от сего света посечен смертию в Глухове... Сие возвещает печали исполненный Пётр».
Жития Фёдора Головина было пятьдесят шесть лет.
Глава двадцать седьмая
И ГРЯНУЛ БОЙ!
Человек лукавый, человек нечестивый
ходит со лживыми устами, мигает
глазами своими, даёт знаки пальцами
своими, коварство в сердце его: он умышляет
зло во всякое время, сеет раздоры. Зато
внезапно придёт погибель его, вдруг
будет разбит — без исцеления.
Какой тот великий герой, который воюет ради собственной
только славы, а не для обороны отечества, желая быть
обладателем Вселенныя! Александр — не Юлий Цезарь.
Сей был разумный вождь, а тот хотел быть великаном всего света, последователем его неуспех.
— Ох, не можу, не можу! — криком кричал истязуемый. — Помилуй, пане добродию...
— Снимите его, — распорядился Головкин. — Скажешь ли, злоумышлял против гетмана?!
— Ни сном ни духом не злоумышлял...
— Ах, так ты упорствуешь! Поднять его снова. Да прижечь для разогреву.
И всё возобновлялось: стоны, крики, мольбы. Кровь, кровь, кровь.
— Не довольно ли, Гаврила Иваныч? — нерешительно произнёс Шафиров. — Ведь оба стоят на своём.
— Государь, ведомо тебе, указал допытаться, вот я и допытываюсь.
— Допытаться бы и с другой стороны. Коли оба терпят мучительства яко каменные, поневоле берёт сомнение.
— Государь, сам ведаешь, верит Мазепе как самому себе...
Пытали генерального судью гетманского уряда Василия Кочубея и полтавского полковника Ивана Искру. Их не привезли в Витебск скованными — они явились туда по доброй воле, чтобы обличить гетмана Мазепу в измене. И вот по воле царя угодили в застенок и на дыбу.
Головкин и Шафиров оказались в Витебске, поспешая за армией, во главе которой фактически стоял Пётр, а формально его полководцы Шереметев и Меншиков.
Витебск покорился Карлу. И пришлось его оттуда вышибать.
Впрочем, по Андрусовскому миру он перешёл к Польше, а с изгнанием Августа в него беспрепятственно вошли шведы. Российские войска выбили их оттуда. Город был предан огню, и завоеватели расположились в старом замке, соседствовавшем с древней Благовещенской церковью.
Василию Кочубею было шестьдесят восемь лет. Был он дряхл и едва держался на ногах. Искра был ещё крепок, ему было за сорок, но и он, поднятый на дыбу, стал заговариваться. Оба поначалу стояли на своём и обличали Мазепу по двадцати двум пунктам. Факты, приводимые или, требовали подтверждения. И кое-какие из них подтверждались. Но Пётр был совершенно уверен в Мазепе. Он не допускал и мысли, что гетман, более двадцати лет с верностью служивший России, может предаться Карлу. Доношения его были льстивы, исполнены уверений в преданности и жалоб, жалоб на всех и на всё.
Он забрасывал покойного Головина сетованиями на нищету, хотя был едва ли не богатейшим землевладельцем на Украине: на непокорных запорожцев, на происки старшины. Всюду ему чудились подкопы под его гетманство. Вот и в Кочубее он видел покусителя на гетманскую булаву. Он говорил генеральному писарю Орлику, правой руке Кочубея: «Смотри, Орлик, додержи мне верность! Ведаешь ты, в какой я у царского величества милости, не променяют там меня на тебя; я богат, а ты беден, а Москва гроши не любит, мне ничего не будет, а ты погибнешь».
Опасения мало-помалу перешли в страхи. Страхи росли, множились. А тут ещё пагубная страсть к крестнице своей Матрёне Кочубей, настигшая его на пороге шестидесятилетия. Надо же! Любовные письма его пышат жаром: «Моё сердце коханое! Сама знаешь, як я сердечно шалене (безумно) люблю вашу милость, ещё никого на свете не любил так...»