Стяжательство – удел хитрецов и честолюбцев, тех, кто воспринимает мир как арену борьбы. Воспринимать его иначе – дело немыслимо трудное, потому, вообще говоря, что всякое преуспеяние, выделение из среды равных иначе и невозможно, как через выбор цели. Однако Шейлок в целях предусмотрителен сверх всякой меры: даже в Библии, в заповедях своих предков он ищет оправдания стяжательству. И находит в ловкости Иакова:
… заметьте,
Что сделал он: условился с Лаваном,
Что всех ягняток пестрых он получит.
Когда же овцы, полные желанья,
Осеннею порой пошли к баранам
И дело зарожденья началось
Meж этой пышношерстною породой, –
Хитрец узоров ветки обдирал
И в самый миг зачатия их ставил
Он перед зачинающею маткой;
Зачавши так, приплод они несли–
Сплошь пестрый; все Иакову досталось.
Вот путь к наживе – он благословен…
Ели бы все было так просто! Если бы это было так, этот пройдоха, взявший в заложники, вроде той овцы, даже собственную дочь Джессику, не знал бы столь сокрушительных поражений и зрители не сочувствовали бы его горю, позору и страданиям!
Шейлок отвержен не только по роду занятий – он ростовщик. К слову сказать, в шекспировское время выходцы с Востока и не могли рассчитывать на иные занятия, кроме торговли: участие в гражданской жизни было для них ограничено. Он отвержен не только по предрассудку семитизма, но и по свойствам характера; как заметил еще Пушкин, в нем намешано много чего: "Шейлок скуп, сметлив, мстителен, чадолюбив, остроумен". Ну и конечно, страстей у него хватает. Он прообраз тех коварных грязных таинственных восточных скряг, которые затем появятся и у Бальзака в романах, и у Пушкина, и у Гоголя в "Портрете". Даже этот возвышенный Антонио, такой предупредительный со всеми, называет его собакой и плюет на жидовский кафтан. Полная отверженность, чем, впрочем, не удивишь многих изгнанников. Казалось бы, перед нами законченный злодей, как Яго, как Ричард III. Но гений Шекспира в том и состоял, что он, в отличие от классицистов, у которых скупой только скуп, умел придать черты человечности даже злодею, возбуждая тем самым доверие читателя и зрителя к объемному выпуклому изображению. Шиллер или, скажем, Шелли в своей трагедии "Ченчи" ограничивается в подобном случае собранием уродств: их злодей – злодей до конца.
Шейлок не возбуждает в нас страха, отвращения, ужаса. Нет, напротив, подчас – жалость. Он – человек с подавленными, извращенными чувствами, он несчастен, он заслуживает сострадания, да ведь и наказан!
Джессика, "самый крупный бриллиант" Шейлока, убегает с Лоренцо. Нет сомнения, Шейлок любит и привязан к Джессике, но опять-таки сквозь призму золота, в надежде на пестрых ягняток, извращенно, бесчеловечно. Не позавидуешь родственникам денежных воротил в смысле личного их счастья. Для Шейлока очевидно, что виновник всех его проблем – Антонио. Но не может быть, чтобы он, Шейлок, с его чудовищным богатством не смог сломить врага! И Шейлок использует неосторожное поручительство Антонио – его благородный жест в пику низкому еврею; он, человек сильных, неудержимых страстей, загорелся, когда появилась реальная возможность потребовать с должника фунт мяса. Он, "угнетенный, угнетает сам", а угнетен он в нашем случае благородством, силой великодушия Антонио и симпатиями венецианцев к нему.
Претензии Шейлока доказательны, по крайней мере красноречивы. Он апеллирует к венецианским законам: с какой стати дож владеет рабами, а ему, бедному еврею, нельзя потребовать неустойку, – кто из них более прав? Он говорит, имея в виду рабов дожа:
Их, как своих ослов, мулов и псов,
Вы гоните на рабский труд презренный...
Так кто же чума, кто поработитель Венеции, – он, Шейлок, или дож?