«Довольно того, что я до сих пор прикрываю тебя в ужасном деле по продаже имения Огарева. Будь покойна: этот грех я навсегда принял на себя и, конечно, говоря столько лет, что сам запутался каким-то непонятным образом (если бы кто в упор спросил: «каким же именно?», я не сумел бы ответить, по неведению всего дела в его подробностях), никогда не выверну прежних слов своих наизнанку и не выдам тебя. Твоя честь была мне дороже своей и так будет, невзирая на настоящее. С этим клеймом умру…»
Вот и все об этом деле, кажется. Участники вели себя в нем достойнее участниц. Денег же, как была уже сказано, Огарев не получил.
В пятьдесят третьем году, немедленно после известия о смерти Марии Львовны, Огарев с Натальей Тучковой обвенчались в местной церкви. Оставалась у Огарева от недавнего миллионного состояния (он простил большие долги крестьянам, отпущенным на волю) только Тальская писчебумажная фабрика. Она привязывала его к себе, как привязывает родителей неудавшееся дитя: что ни год сильнее, будто собственная душа, по частям вложенная им в эту фабрику, заставляла его теперь любить и заботиться о ее работе.
Весною пятьдесят пятого, вернее, еще зимой, среди ночи вспыхнув, сгорело его последнее российское предприятие. Говорили потом, что подожгли фабрику крестьяне — будто видели они в насаждаемой Огаревым системе оплачиваемого вольнонаемного труда что-то каверзное против них, непонятную барскую хитрость. И, не дожидаясь выяснения, разрубили гордиев узел.
Ярко пылало в холодной февральской ночи первое действующее предприятие русской утопической мысли. И было у Огарева странное, вовсе с ситуацией несообразное, немного стыдное, но и сладкое чувство облегчения и освобождения от всего, что привязывало к России: от надежд и иллюзий, от планов и обязательств, от наивности былой и пропавшей.
К осени ближе, выплатив почти все долги, Огаревы выехали в Петербург. С заграничными паспортами было сейчас легко. Да еще Огарев нарочито ходил всюду с костылем, симулируя какое-то нервическое расстройство, что должно было ускорить дозволение ехать лечиться.
6
— Печальная это будет история, — повторил зачем-то Хворостин, раскуривая свою самую любимую — короткую и прямую — трубку. Густо поплыл по комнате, всю ее сразу заполнив, крепкий медвяный запах. — Нет, нет, вашей личной жизни, не беспокойтесь, я касаться не буду. Вы за сорок два года пережили достаточно, а сейчас, ввиду полного, кажется, семейного согласия и счастья, интереса не представляете. Я — о ваших исключительно деловых начинаниях. Тут вы постоянно, а значит, закономерно терпите одно разочарование за другим. Будет ли мне позволено перечислить их без обиды с вашей стороны?
— Разумеется, — сказал Огарев, засмеявшись беспечно и заинтересованно. — Сделайте одолжение. Мне самому любопытно послушать, как мои попытки свяжутся в единую нить. А я-то считал, что кидаюсь от одного к другому безо всякой связи и именно от того все мои неудачи.
— Что вы, что вы, — живо возразил Хворостин, сморщившись слегка от очередной порции сизоватого дыма. — Цепочка выразительно стройная, потому что все звенья кованы одной и той же торопливою рукой. Вы ведь, как я уже сказал, изволили в этой жизни — быть, то есть пускаться в разные предприятия, реализовать замыслы и планы, непрерывно делать выбор. В отличие от меня, грешного, выбравшего небытие заживо: лень и развлечения небольшие.
— Какая тут лень, батенька? — сказал Огарев. — Книги читаете в изобилии, игрой не брезгуете, выпить за беседой — охотник, знакомых у вас — тьма неоглядная, разве это не есть самая полноценная жизнь?
— Вы меня и вправду не поняли, — мягко возразил Хворостин, — Жизнь только для себя, прозябание типа моего бытия — лишь подобие жизни. Чрезмерными радостями оно ведь, кстати, не чревато. Природа сотворила нас так хитро, что полное удовольствие человек способен получать, только себя чему-то отдавая. По возможности, с пользою, конечно, но это уже вопрос другой. А вот вы решились — быть, и ваш друг Герцен решился — быть, и Грановскому казалось, что он может — быть, но сорвался, убедившись, сколь это тяжело в России. А я вот хочу — в карты играю, хочу — читаю месяцами, спать могу, не пошевелившись, сколько спится, потому что меня не существует — меня как личности! Есть некто Хворостин, убивающий ненужное ему время случайно подвернувшимися занятиями. Гореть мне за это в аду? Разумеется. Осуждение потомков? Обеспечено. Недоумение окружающих? Наплевать. А вот вы в эту жизнь ввязались. Извините, ради бога, я, кажется, монолог произношу, собой увлекшись, а ведь собираюсь о вас.
— Нет, мне интересно, — задумчиво ответил Огарев. — Я, знаете ли, слушая вас, подумал, что непременно должен явиться русский бытописатель вроде Тургенева, это бы ему по плечу, чтобы вашу мысль до логического абсурда довести…