Я подошла к плачущему Юрке, положила руку на плечо. Он резко сбросил мою руку, отвернувшись к стене. «Дочку жалко? — хотела я спросить. И еще хотела бросить назидательно: — А кто тебя гнал с ружьем под грушу?»
С точки зрения Юрки, его выстрел был вполне честным. У Дочки рога, у него ружье, из которого, он отлично знал, нельзя убить. Да, их поединок был честным. А наш?
Наверное, если бы отец забросил двустволку в пруд и обновил его синяк на попке ремнем, Юрка посчитал бы это справедливым. Но он не мог простить той легкости, с которой мы все, и я, и тракторист, и старуха, отступились от Дочки.
Я медленно отошла от Юрки. Мне было стыдно.
Вечер, темнеет, пора идти за молоком на другой конец деревни. У нас нет часов, и время парного молока мы определяем по звездам. Если вышли две ранние звездочки над елками, значит, девять или около того. Юрка долго пытал Матвея, выясняя название этих звезд. Точного ответа Матвей не дал, но прочел не одну лекцию по астрономии, после чего мы стали называть звездочки как спутники Марса — Фобос и Деймос, что означает «Страх» и «Ужас».
— Пойди посмотри, — прошу я Поленьку, — вышли ли звезды.
— Пусть Матвей смотрит, — отвечает она, — это он астрономию любит.
— Давай я пойду за молоком, — говорит Юрка и берет бидон. Матвей немедленно бросает книгу и направляется вслед за Юркой.
— Ужас вышел, Страха нету, — слышу я его звонкий голос.
— Пока дойдем, и Страх появится, — рассудительно замечает Юрка.
Он стал тихим, послушным, все с книгой сидит, супится. Жизнь в деревне без Дочки потеряла свою остроту. Даже с Тузиком у него охладели отношения. Только раз он спросил у меня, дрожа подбородком: «А как их там режут на мясокомбинате?» — «С чего ты взял, что Дочку зарежут? Ее будут лечить. Кто же режет больных коров?» Юрка не поверил ни одному моему слову.
Я вышла вслед за ребятами на лужайку. Над дорогой дымовой завесой стояла пыль, и, словно отдаленный гром, тарахтел где-то трактор. Я знала, что это Егор из поселка приехал к своей зазнобе — продавщице из магазина. «Ох, любит!» — говорили уважительно старухи. Видно, из-за этой демонической любви Егор опять забыл отцепить от трактора борону и какой уже раз по всем правилам агротехники взрыхлил нашу дорогу. «Все они здесь заговоренные, — подумала я с негодованием. — Это же надо — с бороной по деревне!» Плывет в земляничном дурмане «сделанная» деревня. Где-то работают люди, сталь варят, на конвейере стоят, а здесь — сонное царство, дурман да полынь и еще земляника, которая по весне цветет как безумная, а в июле щедро плодоносит, не зная, что нет уже тех рук, которые собрали бы ее и пустили в дело.
Что я все про землянику? Помешалась я на этой землянике. И что я знаю про жизнь этой деревни? Я словно в замочную скважину смотрю, вижу чьи-то руки-ноги, носы и уши, и мне уже кажется, что я могу судить об их жизни, и что-то советовать, и усмехаться снисходительно.
Из-за ракиты вдруг вылетела птица. Она казалась совершенно черной на закатном небе, лет ее был странен. Она явно места себе не находила, то взметала вверх, то снижалась, почти задевая крылом траву.
Из дома вышла старуха, проводила глазами бесшумную летунью, хлопнула в ладоши. Птица нырнула под сохнувшее на веревке белье, потом резко взмыла вверх и исчезла. Я подошла к старухе.
— Какая странная птица.
— Это не птица. Это летучая мышь.
— Нет же… я голову видела и хвост. Разве летучие мыши здесь водятся?
— А как же? Дурное животное. Бывалочи, когтем своим острым в волосы вцепится, а выпутаться не может. Вырвет клок волос с мясом и улетит. А человек болеть начнет, сохнуть, а бывалочи, и вовсе помрет. Вот она, жизнь-то какая! Эх, Ань… — и ушла, причитая, в дом.
Я не поверила старухе, но дурное предчувствие сжало мне сердце. Зачем прилетала к нашему дому эта странная гостья?
Через неделю я уезжаю. Мое место займет сестра, мать Поленьки и Матвея. Мы с ней подрядились по очереди пасти наших детей.
Не надо предчувствий. Не надо городских забот, потому что еще длится лето, еще пахнут травы, и резкий тмин, и благоуханная мята, и вечерний туман стоит над рекой, и хочется пожелать всем на земле покоя и счастья.
Актриса
Беда была в том, что сценарий не клеился. Герой (он назвал его условно Антип Захарович) — ровесник века: в восемнадцать делал революцию, в тридцать раскулачивал, в тридцать семь сел, в пятьдесят три вышел, но не озлобился, осознал все ошибки культа личности, а в восемьдесят семь наконец узнал горькую правду о себе и о своем времени. И… здесь два варианта. Первый: «И не поверил этой правде», второй: «И благословил судьбу, что дожил до этого прозрения».
А дальше начинался полный затык, потому что было непонятно, на котором варианте остановиться.
Когда он писал прозу, герои его часто «своевольничали», то есть начинали вести себя совсем не так, как нужно было ему, Альберту Леонидовичу Пильневу, и это зачастую помогало найти правильный путь. В сценариях (и это тайна) герои подчинялись ему беспрекословно.