Вошли мы, видно, нестандартно, не так, как намечен осмотр. На первой лестничной площадке стояла бронзовая Виктория. Она была, должно быть, не особенно известна. Крылья ее были устало опущены, и она задумчиво чертила на щите копьем, может, подводя очередной победный итог, подсчитывая цену победы; возможно, это была пиррова победа и нечему было радоваться. Мы поднялись ещё выше и вступили в свой первый зал. Был он высок, выкрашен под потолок в бордовый цвет, стены в полотнах: Давид, Давид, Давид. Мы вошли в зал и уперлись в «Большую одалиску» Энгра, надменно взиравшую на нас со стены.
Потом это стало как бы традицией – входить от усталой, не очень признанной Победы и первым делом встречаться с Большой одалиской Энгра. Картина эта – сравнительно невелика, с оконный проём. Спиною к зрителям, неестественно повернув голову, лежит обнаженная женщина. Она неподвижна, статична, предельно холодна и с равнодушием смотрит на толпу. Сама она остается в прошлом. Ее загадочный кукольный взгляд казался мне глубже выражения Моны Лизы, которая выставлена через несколько залов, неподалеку, а через несколько кварталов вдоль Сен-Дени стояли современные одалиски, ловя взгляды проходящих мужчин: «Уи?», «Ва?»
Не мы, казалось, разглядывали Большую Одалиску, а она нас. Мы будто в фокус попали, где перемешаны время и место, и всё завязалось общим узлом. И Энгр играл в оркестре города Тулузы, потом там же солировал, потом стал учеником Давида.
Картины, картины, вереницы картин. Горшков вдруг сказал с удручающей деловитостью: «Я в этом вопросе на коне…», – и повёл Триера по Лувру, точно по КИСу[3] почётного визитера, объясняя по ходу содержание и символику картин. Триер спрашивал и старался запомнить, а я отстал. Находясь в окружении шедевров живописи, мне хотелось остаться с ними один на один.
У Моны Лизы ворочалась, не иссякая, толпа. Вспыхивали блицы. Одни прижимали к ушам разовые диктофоны, другие слушали нанятых экскурсоводов. Стекло картин мешало, и нужно было отыскать удобную точку. Туристы стойко переносили трудности. Так велика ещё вера в уникальность и славу картины. Известно, правда, из газет Швейцарии, что в сейфе банка Лозанны заключена выдающаяся пленница – вторая «Джоконда». И в Лувре есть сведения, что Леонардо да Винчи нарисовал два портрета, и скрытый двойник может пошатнуть сегодняшнюю исключительность луврской Моны.
На лестничной клетке вытягивала знаменитый свой торс Ника Самофракийская. Такой собственно я её и представлял: сильное тело, удивительной красоты грудь (грудная клетка), узкие бедра. Вся она – сила и порыв. Только выглядела она здесь не так, как на носу корабля, а словно церквушка, стесненная многоэтажками зданий. Я походил, посмотрел и, пользуясь здешними свободами, забрался на выступ у лестницы, и Ника эффектно открылась мне.
Воспитанный на иллюстрациях, я проскочил было мимо Пуссена. Шедевры прошлого мне представлялись в виде огромных полотен, соизмеримых со славой автора. А тут Никола Пуссен в огромном длинном и самом красивом зале висел где-то посредине целой серией картин размером не больше рабочего чертежа.
Я не знаток и не ценитель живописи. Мне по душе больше фотография. И Пуссен привлекал меня больше как человек необычной судьбы. Он был, мне кажется, сродни Александру Иванову, который жил в той же Италии два века спустя. И тот и другой творили для родной страны, находясь вне её, и были реформаторами живописи, при жизни не признанными у себя. В бальзаковском «Неведомом произведении искусства» героем тоже оказался Пуссен, но названный так в честь великого Пуссена.
Итак, я считал, что живопись по большому счёту просто не для меня.
Со мной она сосуществует как бы сама по себе, не задевая и не тревожа, а просто доказывая, что существует искусство, но менее яркое, чем сама жизнь, а потому требующее снисхождения. Но вот, листая иллюстрированное издание энциклопедического словаря «ПтиЛарус», в картинках, отобранных Ларусом, я открыл созвучную мне красоту. Картины словно поднимали меня и звали в полет вместе с человечеством.
В дальнейшем с Лувром так и повелось: торопливо входишь по неглавной лестнице мимо скромной задумчивой Виктории, поздороваться с Одалиской, к утопленнице, а потом ко всему, чего душе угодно, например в античный отдел, где в одной из маленьких проходных комнат Венера Милосская, и постепенно обходишь её темное тело, чтобы непременно найти свою точку обзора. Или в рубенсовский зал, где огромные заказные полотна Марии Медичи, перекочевавшие сюда из Люксембургского сада… или…
В тот день наша общая встреча группы была назначена у Нотр-Дам. Выскочив из Лувра, я торопливо сделал несколько снимков, и мы спеша отправились на рандеву. Триер безапелляционно изрекал, а мной хороводил бес, и я, не бывая здесь ни разу, повёл, как Сусанин группу, всех. Я рисковал. Мы опаздывали. Я понимал, сколько будет крику, приди мы не туда, но смело командовал: «направо, налево, налево», – и все трусили за мной следом. На присоборную площадь я вывел тогда всех самым оптимальным путём.