— Да сельсовет не смеет мне ткнуть: «И у тебя над глазами — брови!» Дескать, ты такой же, как прочие… О нет, нет! Все переменилось. А почему? Да потому, что я отныне — советский служащий, а не темный олух, как некоторые…
Кеса аккуратно, добросовестно собирал по деревням сплетни, новости, слухи и выкладывал их Субханвердизаде.
Только побывал он в каком-нибудь селении — глянь, нагрянула комиссия райисполкома. И ей уже все известно. Такие заранее осведомленные комиссии, состоявшие из «своих» людей, не возвращались в район с пустыми руками…
Случалось, наиболее важные дела, вскрытые Кесой, обсуждались на исполкоме, и Субханвердизаде произносил' пламенную речь, поражая собравшихся доскональным знанием положения на местах, даже в отдаленных горных селениях.
Кесу так и распирало от гордости. Он испытывал неизъяснимое удовольствие, верно служа Субханвердизаде, являясь его доверенным лицом.
Накануне его отыскал Аскер и, отведя в укромный уголок, обратился со смиренной просьбой:
— Мен олюм[11]
, почтенный Кеса, раздобудь мне две рамы сотового меду. Самого душистого! Самого сладкого!— Что это значит, а? — Кеса с неприступным видом нахмурился.
— Две рамы сотового для двух покоривших меня девичьих кос — умолял Аскер. — Сам знаешь, ами-джан[12]
, мое слово крепкое… Я ведь не из тех, сам знаешь, кто пристает с просьбами к первому встречному!Кеса благосклонно согласился.
— Хоть ты взбалмошный, хоть ты делибаш[13]
, но ты мой друг. Для такого моя шея тоньше волоска!.. Достану, обязательно достану.И вечером отправился в свою родную деревню, славившуюся пчельниками по всей округе. Там он знатно попировал у родственника-чабана, купил меду, конечно, забыв расплатиться: «В следующий раз, не беспокойся, за Кесой не пропадет…», и теперь с узелком возвращался в город.
Странный, дивно прекрасный, совсем непохожий на далекий Баку мир окружал Рухсару, своеобразие его и волновало, и покоряло девушку.
Когда она ранним утром выходила во двор больницы, перед нею открывалась широкая панорама гор, уходящих непрерывной цепью куда-то далеко-далеко в туманную даль. Макушки покрытых синеватым снегом гор касались белопенных, будто вороха хлопка, облаков, и часто девушка не различала, где же облака, а где заснеженные горы… Отвесные скалы сияли белым камнем, словно зеркала. С шумом, с грохотом скатывались в долину ручьи, вода их, туго натянутая течением, серебрилась. Воздух был чист, прозрачен как хрусталь. Студеный ветерок, резкими порывами летевший с гор, приносил в долину благоухание приальпийских лугов.
А ниже зеленым поясом протянулись леса. Могучие вековые деревья стояли зелеными шатрами. Волны, гонимые ветром, пробегали по листве, словно в море, но эти волны были зелеными, а не синими. К деревьям сиротливо жались кусты можжевельника. Роса ослепительно блестела в изумрудной траве, в венчиках цветов.
Буйное, неправдоподобно щедрое, баснословное по пестроте и яркости красок цветение земли восхищало девушку, но едва она начинала думать о своей жизни, как лицо ее омрачалось.
С первого же дня приезда сюда в ее душу запала тревога. Беспрерывные ночные вызовы к телефону, бесцеремонные взгляды встречных во время прогулок по городку, письма с нежными признаниями приводили в смятение девушку.
Рухсара выросла в строгой, богобоязненной семье. Мать ее Нанагыз отличалась приверженностью к стародавним обычаям и не расставалась с чадрой. Когда с Рухсарой заговаривали даже знакомые, девушка вспыхивала, и щечки ее становились похожими на цветы горного мака. И в школе, и в медицинском техникуме, отвечая учителям, она так волновалась, что сердце бешено колотилось в груди. И теперь, повзрослев, казалось бы, став самостоятельной, Рухсара все еще была пугливой ланью, вздрагивала от малейшего шороха, боялась, чтобы о ней чего-нибудь дурного не сказали, плохого не подумали…
Постоянно она помнила прощальный наказ матери. На перроне бакинского вокзала, когда паровоз уже окутался белесыми клубами и вагоны вот-вот должны были тронуться, Нанагыз крепко прижала своей единственной рукою дочь к груди, а по ее морщинистому, доброму, такому родному лицу заструились слезы.
— Доченька, счастливого пути! Ты будешь одна, совсем одна… Береги себя, свою честь, не нарушай семейных обычаев и заветов. Если ты расстанешься со своими косами[14]
, то считай меня мертвой! — И Нанагыз судорожно зарыдала. — Ты — мой первенец, моя первая радость в жизни!Наставления матери глубоко запали в душу Рухсары. И отныне, дабы не оскорбить материнской любви, следила за каждым своим словом, шагом, поступком. Старалась не уходить без срочной надобности из больницы, заботливо ухаживала за страждущими, а в свободные часы глотала роман за романом. Если нужно было сходить на базар, девушка одевалась скромно, проходила мимо людей, смущенно опустив ресницы, ни с кем не заговаривала, лишь почтительно кланялась старцам и старушкам.