— А это помнишь? — Красовщик выволок крупный холст из-за дивана, над которым стояла, изогнувшись, Жюльетт. Она действительно стирала пыль — с этой картины, своей сорочкой.
— Берт? — Блё это зрелище как-то даже ошеломило. Она сделала шаг от картины и бережно села на стул Людовика XVI. — Я думала, ты эту картину использовал четверть века назад. Где…
Для производства Священной Сини требовалась картина, витраж, икона, фреска — какое-то произведение искусства, в котором был этот цвет. А она, впадая в транс, далеко не всегда знала, что именно берет Красовщик. Но краску нужно было делать. Без нее ни она, ни Красовщик дальше никак не могли. И за нее всегда приходилось платить, а картины входили в цену. Эту Блё не рассчитывала увидеть больше никогда.
— Да валялась тут у меня, — ответил Красовщик. — Симпатичная, нет?
— Не наводи мне l’ombrage на palisade, Говняпальчик. Если она у тебя «валялась», зачем надо было кончать Винсента? И отчего вдруг такая паника из-за картины Люсьена? С какой стати все эти драма и отчаянье?
— По-моему, она даже лучше этой твоей Жюльетт, — сказал Красовщик. — Глаза темные… кожа белая… не
Берт Моризо — вероятно, после Жюльетт — была самой красивой женщиной, в которую вселялась Блё. В эпоху модерна — уж точно, однако Мане этот портрет написал давно. Так почему же он здесь и сейчас? Блё пыталась успокоиться и утишить свой гнев на Красовщика.
— Он ее действительно обожал, — произнесла наконец она.
— Как будто хотел войти в картину и вместе с ней умереть.
— Так он и сделал, — сказала Блё.
Мане умирал. Он потел, дрожал от лихорадки, а культя там, где неделю назад ему отрезали левую стопу, словно вся горела огнем. Сюзанна, жена, умоляла принять морфин от боли, но он противился. Он нипочем не откажется от ясности своих последних часов на земле, и пусть состоят они лишь из очень отчетливой боли.
Доктор назвал болезнь «локомоторной атаксией» — личный врач благородной особы не сообщает безутешной супруге, что муж умирает от сифилиса в последней стадии.
Пока недуг не свалил его, Мане был в творческом ударе. Лишь двумя годами ранее его произвели в chevaliers ордена Почетного легиона — так осуществилась мечта всей его жизни, но даже теперь картины, принесшие ему это отличие, «Завтрак на траве» и «Олимпия», вызывали на каждой выставке скандалы. Революция, начатая им, хоть он так и не присоединился к импрессионистам, расцвела пышным цветом, и те ученики, что, как щенки, собрались вокруг него в 1863 году на «Салоне отверженных» — Моне, Ренуар, Писсарро, Сезанн и Дега, — все сами по себе стали львами, во всяком случае — как художники, если не в смысле финансовой состоятельности. Все приходили в эту комнату и уходили, отдавали ему дань и прощались, хотя ни один в этом бы не признался. Но теперь всё. Никто не должен видеть художника Мане таким.
— Сюзанна, chère, больше никаких гостей. Передай им, пожалуйста, мои сожаления, скажи от меня спасибо, но всех отсылай прочь.
И Сюзанна отсылала, а в слезах, что она проливала каждый день, едва успевая переводить дух от скорби, которая уже навалилась на нее, были и слезы облегчения, торжества, даже радости. И ей тут же становилось стыдно.
Зазвонил дверной колокольчик, и Сюзанна услышала, как горничная кого-то впускает.
— Мадам Моризо-Мане, — объявила девушка, вводя Берт из вестибюля. На той были бледно-лиловое шелковое платье, отороченное белым кружевом, и шляпка с воздушно-белой шифоновой вуалью. Берт так часто бывала смурна и мрачна, что Сюзанне трудно было представить ее в чем-то, кроме черных испанских кружев, словно сношенница ходила в вечном трауре, а вот сегодня, господи помилуй, вырядилась ярким весенним цветиком.
— Сюзанна. — Берт закатила наверх вуаль и обняла жену Эдуара, расцеловала в обе щеки. Сделала шаг назад, но рук Сюзанны не отпустила, пожала. — Чем я могу помочь?
— Ему так больно, — ответила Сюзанна. — Убедить бы его принять морфин.
— Я слышала, он никого не принимает.
Сюзанна улыбнулась:
— Да, но
На самом пороге спальни Сюзанна обернулась к Берт и прошептала: