Обрастить новый мир подробностями было и вовсе делом нехитрым. Узнать и сравнить цены, найти нужных, удобных, верных людей. Запустить незаметный маховик всеобщей работы. Дом требовал от нее тех же усилий, а с домом Борятинская всегда справлялась прекрасно. Единственное, что далось ей с трудом, едва ли не с мукой, – это мужики. Мейзель уверял, что они всегда себе на уме и доброту принимают только за слабость. Будете им спуску давать, княгиня, они вас сожрут и косточки обгложут. Не верьте ни одному никогда. Они крестьяне, им положено быть жестокими. Земля по-другому не разрешает. Но как только они поймут, что и вам выгода выходит, и для них кусок останется, – тут они вас уважать и начнут.
Так и оказалось.
Борятинская, в прошлом страстная почитательница Джона Стюарта Милля, научилась азартно, до хрипоты торговаться, не поведя бровью приказывала выталкивать самых несговорчивых взашей, а любые попытки повалиться ей в ноги и порыдать прерывала равнодушным “это, батюшка, в церковь тебе, а у меня полы соплями мыть не принято”.
Она не уступала ни полушки, но зато в сезон давала работу сотням рук, пообещала справить в Анне новую церковь – и слово свое сдержала. О школе больше не было и речи – сеять просвещение в селе действительно не было смысла. Зато имело смысл сеять лен – исключительно выгодная оказалась культура.
Мужики побухтели, но смирились. Сила была на стороне Борятинской. Сила и деньги. Этот язык они понимали преотлично. К тому же княгиня не лютовала с процентами – долги брала отработками, за честный труд платила не скупясь и всегда умягчалась при виде бабы с младенцем. Местные, смекнув это, приладились отправлять с самыми важными просьбами обвешанных приплодом молодух, иные даже по соседям набирали – и совместное существование усадьбы и округи вплотную приблизилось к утопическому идеалу. Мужики на ярмарках хвастались, что наша-то барыня – ух, ей чего в рот ни положь, по самые дальше некуда отхватит, а ваш граф как есть обалдуй, кисель недотепный, тютя!
Так к пятидесятому году своей жизни княгиня Надежда Александровна Борятинская, урожденная фон Стенбок, превратилась в самую настоящую барыню. Она, разумеется, не научилась отличать сеялку от жатки, как и прежде, поздно ложилась и поздно вставала и, бывало, целые часы проводила в прелестной праздности – вышивая или за фортепьянами, но, даже никуда не торопясь, она теперь решительно всё успевала. Потому что не было больше в ее жизни ни суетности, ни суеты, которыми полнились когда-то целые дни в Петербурге, бесславно растраченные на визиты и балы.
Хозяйство сделало ее наконец счастливой.
Либерализм и гуманизм были посрамлены. Но взамен им действительно появились свинки – и Борятинская самолично каждый день после обеда заходила в свинарник, чтобы полюбоваться мытыми, розовыми, как младенцы, поросятками да почесать за ухом голландского борова, чудовищного, насупленного, заросшего черной редкой щетиной и больше похожего на еще не изобретенный Циолковским грузовой дирижабль, чем на живое существо.
Консервный заводик с сушильней тоже работал – не в полную пока силу, но в яр яблоки больше никто не возил. Варенье да пастила в Воронеже хорошо пошли, пастила особенно. А что князь уехал – так он и прежде часто уезжал. Мужчинам вечно дома не сидится.
Надо бы сообщить князю, что рожь не уродилась.
Да стоит ли, Надежда Александровна? Всегда сами разбирались – и на этот раз, бог даст, управимся. Грибом возьмем. Говорят, в Европу нынче возами белые отправляют. А мы чем хуже?
Борятинская кивала согласно и поворачивалась к Тусе, осоловевшей от скуки и еды.
Это была неправда. Князь ни слова о дочери не писал. Не спросил про нее ни разу, будто сам был ребенок и верил, что если зажмуриться покрепче, то бука тебя не увидит.
Княгиня тянулась через стол – приласкать, пригладить локоны, банты, поймать быстрыми жадными губами лоб, если повезет – горячую тугую щечку, но Туся только плечом дергала, негодуя. Не любила целоваться, никогда не нежничала, как положено девочке. Не приседала, не семенила, не строила глазки. Терпеть все это не могла – как и сладкого.
Княгиню это искренне огорчало. Пирожное у нее всегда подавалось отменное. Летом ягода под битыми сливками, благо за малиной теперь следила она сама. Мороженое из своего молока, со своими цукатами. Зимой компот, да с фантазией – под пламенем, бланманже или самые разнообразные пироги, до которых Борятинская стала большая охотница.
После отъезда мужа она пополнела, посвежела, даже помолодела будто – и теперь все чаще была Мейзелю неприятна физически. А вот когда Тусю носила – отечная, страшная, – хороша была, как всякая мученица, живая и неподдельная. Он прямо любовался.