Это было стыдно. Именно гимназия наносила кошельку отца почти смертельную рану – тридцать рублей в год. По пятнадцать рублей каждое полугодие. Мзда, едва совместимая с жизнью. Разумеется, можно было получить свидетельство от попечителя учебного округа, что отец не в состоянии внести установленную плату. Потомиться в приемной. Поскоблить черепком струпья, как Иов на гноище. Возможно, всплакнуть. Официально признать себя беспомощным. Нищим.
Совершенно невозможное унижение. Даже Радович это понимал.
Была, впрочем, еще одна лазейка. По решению педсовета недостаточные ученики могли быть освобождены от платы за учение, если показывали хорошие успехи в науке и достойное прилежание и поведение. Радович не был достоин. Ковылял неуверенно среди четверок и троек, ни в одном предмете не выказывая ни усердия, ни мало-мальских способностей. Такой же, как все. Недостойный сын.
Отец словом его ни разу не попрекнул. Не посмотрел ни разу так, чтобы стало стыдно.
Поэтому стыдно было всегда.
Радович еще раз взвесил взглядом длинное белое здание гимназии (два этажа, узкие окна, слева начали пристраивать что-то, расчертили красный кирпич строительными лесами) и поплелся по Спасской улице прочь.
Николаевский сад оказался еще хуже – пустой, одичалый, тихий. За сломанной загородкой среди заросших кочек, прятавших под дерном не зародыши, а могильники бывших клумб, чинно прогуливались заблудшие коровы, очеловеченную зелень давно вытеснили сорняки – гибельные, грубые, громадные, почти в рост самого Радовича. Он побродил было среди сочных первобытных стеблей, воображая себя то святым старцем, то Робин Гудом, но набрался репьев и из по-настоящему интересного нашел только такой же заброшенный, как и сам сад, колодец, давно обвалившийся. Радович, бессмертный, как все мальчишки его возраста, сел на изъеденный временем каменный край, свесив ноги в гулкую мшистую пустоту. Бросил пару камешков, гугукнул, прислушиваясь. Из широкого бездонного жерла дохнуло сыростью, гибелью, тоской. Радович помотал ногами, лениво борясь с неизбежным (и отчасти приятным) желанием броситься вниз, известным всякому, кто хоть раз оказывался на большой высоте или на краю обрыва, – какой-то рудиментарный признак того, что все мы когда-то были ангелами, неподвластными смерти и гравитации.
Жара. Скука. Провинция. Июнь.
Радович лениво сплюнул в невидимую глубину, ловко, без рук, поднялся и покинул Николаевский сад, так и не услышав переливавшихся на далеком дне детских радостных голосов, свистков паровоза и праздничного медного гула полкового оркестра, когда-то, до пожара, собиравшего симбирскую публику по воскресеньям и четвергам к давно сгоревшему вокзалу с его ароматами угля и дальних чудесных стран, к буфету с ошеломляющим видом на Волгу и полотняными тентами, хлопавшими на горячем ветру. Какого мороженого изволите-с? Имеется сливочное, кофейное, фиалковое и щербет.
Нет, не услышал.
Не оглянулся.
Старый Вене́ц спускался к самому берегу Волги – именно спускался, не сбегал; оплывал даже, словно не выдерживал тяжести собственных садов, увы – безнадежно частных. Радович открыл это место в середине июля, окончательно истомившись и обойдя от скуки едва ли не весь сонный оцепенелый Симбирск. Всего за месяц все прежние отцовские запреты были нарушены – и всё зря. Голуби, лавки, галдящая у монопольки голытьба – всё-всё сбылось и, сбывшись, потускнело, уменьшилось, стало плоским, словно дело действительно было в силе человеческого воображения. Даже волшебные сокровища коробейников при жадном и дотошном рассмотрении оказались грубоватой пестрой дребеденью, да и на ту не было денег. Радович в самом прямом смысле сроду не держал в руках ни копейки. Будто и впрямь – императорский сын. Запрет и страсть оказались связаны так странно и тесно, что, убрав одно, ты непостижимо лишался и второго.
Желать по-настоящему можно было только невозможного. Этот урок тринадцатилетний Радович усвоил крепко.
Утешил его только Старый Венец. В отличие от Нового Венца – парадного, модного, вылившегося казне в кругленькую сумму и украшенного беседками, лесенками и резным бульваром из акаций, – Старый Венец был глух, дик, грязен и покорил сердце Радовича бесповоротно. Сады фруктовые, тутовые, ягодные чащи, просто безвестные махровые зеленя – вся эта мощная сочная масса переваливалась через заборы, треща ветвями и досками, и перла вниз до самой воды. Можно было, подпрыгнув, сорвать зазевавшееся яблоко и легко сбежать по склону, обгоняя деревья и слушая, как рвутся и громыхают за глухими изгородями цепные псы, словно эстафету передавая друг другу яростный хриплый рев – вор-р-р! вор-р-р! держи вор-р-ра!