Читаем Сад Финци-Контини полностью

Это был невеселый ужин. В центре стола возвышалась корзинка, в которой, кроме ритуальных «кусочков», были пучки горькой травы, маца и яйцо вкрутую специально для меня, старшего сына. Корзина была прикрыта салфеткой из белого шелка, собственноручно вышитой бабушкой Эстер специально для такого случая. Накрытый особенно тщательно специально к празднику, стол был больше похож на тот, который готовили вечером на Йом Киппур, для Них, для умерших, которые покоятся на кладбище в конце улицы Монтебелло, но в то же время присутствуют в этот день среди живых, незримо или в картинах и фотографиях. В тот вечер на их местах сидели мы, живые. Нас было мало по сравнению с другими годами, мы были невеселы, не смеялись, не переговаривались, а грустили и молчали, как наши умершие предки. Я смотрел на отца и на маму, постаревших за несколько месяцев на несколько лет, смотрел на Фанни, ей было уже пятнадцать лет, но на вид нельзя было дать больше двенадцати, как будто некий таинственный страх вдруг остановил ее рост; я по очереди смотрел на дядю, тетю и двоюродных братьев и сестер, не зная тогда, скольких из них всего через несколько лет поглотят печи немецких крематориев, я, конечно, в тот вечер и подумать не мог, что их ожидает такой конец, хотя лица их под заурядными мещанскими шляпами, обрамленные мещанским перманентом, и казались мне мелкими, незначительными, хотя я знал, что они умственно ограниченны, не способны оценить ни реального положения вещей сегодня, ни предвидеть будущее, уже тогда они казались мне окруженными аурой таинственной фатальной неизбежности, которая и но сей день окружает их в моей памяти; я смотрел на старую Коэн, она время от времени осмеливалась высунуться из кухни — Рикка Коэн, почтенная шестидесятилетняя старая дева, покинувшая приют на улице Виттория, чтобы стать служанкой у состоятельных единоверцев, но желающая только одного: вернуться туда, в приют, и умереть, прежде чем наступят совсем плохие времена. Наконец, я смотрел на себя самого, на свое отражение в мутном зеркале напротив: я ничем не отличался от других, я тоже уже немного постарел, был сделан из того же теста, но я еще не успокоился, еще испытывал какую-то неудовлетворенность. Я не умер, говорил я себе, я еще жив! Но если я еще жив, как я могу, зачем остаюсь здесь, с ними со всеми? Почему я не стремлюсь покинуть это собрание призраков, почему по крайней мере не затыкаю себе уши, чтобы не слушать всех этих разговоров о дискриминации, о заслугах перед Отечеством, о документах о расовой полноценности, о четвертях арийской крови, чтобы не слышать мелочных жалоб, монотонного, серого, бесполезного причитания окружающих меня соплеменников и родственников? Ужин так бы и продолжался кто знает сколько еще времени, тянулись бы бесконечные разговоры, отец все время вспоминал бы об оскорблениях, которым он подвергся за последнее время начиная с того момента, когда в Региональной федерации сам секретарь фашистской организации консул Болоньези, виновато глядя на него, печально объявил, что вынужден вычеркнуть его имя из партийных списков, и кончая днем, когда председатель Коммерческого клуба вызвал его, чтобы сообщить, что вынужден считать его «вышедшим из членов клуба». Ему было что рассказать! Он мог бы говорить до полуночи, до часу, до двух! А потом? А потом наступил бы момент прощания. Я уже ясно видел, как мы спустимся все вместе по темной лестнице, сбившись в кучу, как стадо. Когда мы будем в прихожей, кто-нибудь (наверное, я) пойдет вперед, чтобы приоткрыть дверь на улицу, и в последний раз прежде чем расстаться, мы все, и я тоже, еще и еще раз пожелаем друг другу спокойной ночи, всего наилучшего, пожмем друг другу руки, обнимемся, поцелуемся. И тут вдруг неожиданно из открытой двери, из черноты ночи в прихожую влетит порыв ветра. Порыв ураганного ветра, посланец ночи. Он со свистом прорвется через решетку, отделяющую ее от сада, обрушится на прихожую, пролетит по ней, заставит поторопиться тех, кто хотел еще задержаться, своим безудержным порывом заставит умолкнуть тех, кто еще хотел что-то сказать. Слабые голоса, приглушенные крики — все сразу смолкнет. Всех сдует, как опавшие листья, как обрывки бумаги, как волосы, поредевшие от старости или пережитых несчастий… О, в конце концов Эрнесто повезло, что он не смог учиться в итальянском университете. Он писал из Гренобля, что часто голодает, что с трудом понимает лекции в Политехническом институте, потому что плохо знает французский. Но как ему повезло, хотя он голодает и боится, что ему не сдать экзаменов, особенно по математике! Я остался здесь, питая смутные, туманные, слабые надежды, и для меня, оставшегося и из гордости, и стремления быть оригинальным, выбравшего одиночество, для меня в действительности надежды нет, нет никакой надежды!

Но кто может сказать что-нибудь заранее? Что можем знать мы о том, что нам предстоит?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже