А в дорогих бронзовых вазах курились благовония.
Одна шелковая портьера, вышитая персиковыми цветами, отодвинулась и в отверстии показались две женские головы. Когда мы проходили, одна из них спросила:
— Кто умер?
Другая ответила:
— Нет же! Никто не умер. Ты же видишь, что это — женщина из Сада Истязаний.
И имя Клары, передаваемое из уст в уста, с кровати на кровать, из комнаты в комнату, вскоре наполнило весь цветочный домик очаровательным бесстыдством. Мне даже казалось, что металлические чудовища повторяют его в конвульсиях, завывая в бреду кровавого сладострастия:
— Клара! Клара! Клара!..
Здесь я мельком заметил молодого человека, лежавшего на постели. Возле него горела лампочка для курения опиума. В его странно расширенных глазах было печальное выражение. Перед ним слившись рот со ртом, живот с животом, голые женщины, впившись друг в друга, плясали священный танец, а усевшись за ширмами, музыканты свистели в короткие флейты…
Там ждали женщины, усевшиеся в кружок или лежавшие на циновках на полу в бесстыдных позах, с развратными лицами, более гнусными, чем лица наказываемых. Из каждой двери слышались задыхавшиеся голоса, виднелись скорченные тела, разбитая, искаженная скорбь, которая иногда выла в припадке свирепой чувственности или оргазма.
Проходя мимо одной двери, я увидел бронзовую группу, легкий абрис которой заставил меня вздрогнуть от ужаса. Спрут обхватил своими щупальцами тело девственницы и из своих горячих и могучих отдушин облизывал ей любовно рот, груди, живот…
И мне показалось, что я нахожусь на месте Истязаний, а не в доме радости и любви.
Людей в коридоре стало так много, что мы на несколько секунд остановились против одной залы — обширнее других, — отличавшейся от них отделкой и зловеще красным освещением. Сначала я видел только женщин — смесь взбесившихся тел и ярких шарфов — женщин, предававшихся бешеным танцам, дьявольским ласкам, вокруг какого-то Идола, бронзовая статуя которого, из очень старинной меди, возвышалась в центре залы и достигала потолка. Потом Идол выделился отчетливее и я рассмотрел, что это ужасный Идол, именуемый Идолом с Семью Органами.
Три головы, вооруженные красными рогами, с извивающимися огненными языками-волосами, венчали торс или, скорее, один живот, помещавшийся на огромном грубом столбе в виде мужского органа. Вокруг этого столба, в том месте, где оканчивался чудовищный живот, вытягивались семь таких же органов, которые женщины, танцуя, покрывали цветами и бешеными ласками.
А розовый свет комнаты придавал зернам нефрита, служившим глазами Идолу, дьявольский вид.
В ту минуту, когда мы пошли дальше, я присутствовал при ужасном зрелище, чудовищный ужас которого я не могу выразить словами. Крича, воя, все семь женщин сразу бросились на семь бронзовых органов. Тогда вокруг Идола раздался вой, безумие дикого сладострастия, получилась смесь слившихся друг с другом тел и все приняло ужасный вид убийства и походило на битву в железной клетке осужденных, дравшихся из-за куска гнилого мяса, брошенного Кларой! В эту ужасную минуту я понял, что сладострастие может быть самым мрачным человеческим ужасом и дать настоящее понятие об аде, об ужасе ада.
И мне казалось, что во всех этих толчках, в этих задыхающихся голосах, в хрипении, даже у самого Идола, чтобы выразить свое бешенство неудовлетворенности и свою муку от бессилия, было только одно слово, только одно слово:
— Клара! Клара! Клара!..
Когда мы дошли до комнаты и положили на кровать все еще находившуюся в обмороке Клару, я начал сознавать окружающее и самого себя. От этого пения, от этого разврата, от этих ужасных жертвоприношений, от этих одуряющих ароматов, от этого нечистого прикосновения, еще более грязнивших спавшую душу моей приятельницы, я почувствовал не только ужас, но и гнетущий стыд.
Мне стоило большого труда удалить любопытных и болтливых женщин, последовавших за нами, не только от постели, на которую мы положили Клару, но и из комнаты, где я хотел остаться один. Я оставил с собой только одну Ки-Пай, которая, несмотря на свой угрюмый вид и резкие слова, казалось, была очень предана своей госпоже и выказывала нежную заботливость и ловкость в ухаживании за ней.
Пульс Клары продолжал биться с той же успокоительной правильностью, как если бы она была вполне здорова. Ни на одну минуту жизнь не покидала этого тела, которое, казалось, навсегда умерло. И мы оба, Ки-Пай, и я, с тоской склонились над ней, дожидаясь ее воскресения.
Вдруг она застонала; мускулы ее лица скорчились, а легкая дрожь начала трясти ее горло, руки и ноги. Ки-Пай сказала:
— С ней будет ужасный припадок. Надо крепко держать ее и смотреть, чтобы она ногтями не исцарапала себе лицо и не повырывала волосы.
Я подумал, что она услышит меня и что, раз я буду здесь, около нее, предсказанный Ки-Пай припадок будет легче. Я шептал ей на ухо, стараясь вложить в слова всю ласку своего голоса, всю нежность моего сердца и все сострадание — да! — все сострадание, какое только есть на земле:
— Клара! Клара… это я. Взгляни на меня, послушай.
Но Ки-Пай закрыла мне рот.