Детство Эдуарда Сама для нас не меньшая тайна и загадка. Это патриархальное, буколическое детство под сенью выезда шестеркой, ростовщической прибыли и бухгалтерских книг с двойной записью. Бога ради, вы можете представить себе Эдуарда Сама, визионера и пророка, в штанишках с прорезью, в момент, например, когда он на подворье своего отца наблюдает, как спариваются лошади? Как вы себе представляете момент эволюции, отмеченный процессом урбанизации Эдуарда Сама в период его обучения в торговой школе Залаэрсега?[51]
И тот исторический момент, когда он впервые надел на шею жесткий белый воротничок из каучука, как петлю, тем самым символически встав и в строгий ряд европейских свободных мыслителей? Как вы представляете себе его революционное, исторически далеко идущее решение порвать с родителями, с многочисленными сестрами, с братом и даже с собственной фамилией? Как вы представляете себе историю его болезни, рождение божественного гнева, следствием которого стал отказ от доли в отцовском наследстве, и безумное решение объявить крестовый поход на весь белый свет, на богов и религии, гениальная, бредовая идея покорить мир отрицанием и философией? И как вы представляете этого гения, теоретика революции и пророка, в давнишней роли компаньона в фирме по производству щеток, славно обанкротившейся? Ну и еще, как вы представляете его в роли юного анархиста и саботажника (очки в металлической оправе, как у русской революционной интеллигенции) в Австро-Венгерской монархии, широко раскинувшей свои сети?И, наконец, можете ли вы понять утилитарную идею его «Прафауста», которого он начал писать примерно в то время, того первого Расписания железнодорожного, морского и автобусного транспорта, где еще не было международных линий и даже следа болезненных преувеличений и признаков душевной болезни?
Вот так, пока Эдуард Сам выпивает третью или четвертую стопку шнапса и курит свою вечную «Симфонию» (на столах уже давно испачканы скатерти, вино льется рекой, в лужах пива под столами плавают растоптанные зубочистки, цыгане играют Штрауса и Листа, разговоры и смех сливаются и становятся неразличимыми, как изнанка персидского ковра, за стойкой бара, словно тимпаны, звенят бокалы и столовые приборы, а круглые картонки под пивными кружками впитывают жидкость и плывут, слоятся (на тонкие листочки, как слюда), мы расскажем, как это бывает у старых добрых писателей, о любовной авантюре нашего героя (назовем его так, ведь он еще не наш отец), расскажем так, как знаем и умеем, так, как мы слышали от других, постоянно сознавая, что никогда не узнаем всей правды, но время от времени будем опираться на рассказы ненадежных свидетелей.
Итак, речь идет о весьма гипотетической главе, и мы признаём, что это всего лишь бледная тень, грошовая копия большого и страстного любовного романа, что в свое время сложили талантливые сплетницы, и который, как бестселлер, распространялся по тайным каналам мелкобуржуазных сетей; в этом участвовали богатые лавочницы и их дочки старше восемнадцати лет, толстые булочницы продавали его из-под прилавка, заворачивая в страстные страницы еще теплый, пахучий хлеб, а потом эти, еще влажные листы читались как революционные прокламации, тайком, и разносились в корзинках кухарок и прислуги из хороших домов, чтобы, в конце концов, вызывать истерические припадки у старых дев и набожных вдов.