В одном из букинистических магазинов Чернигова мне попалась куртуазная «Фламенка», некогда обожаемая самим Блоком. Энц Арчимбаут, эн Арчимбаут, наконец — с апострофом — н’Арчимбаут: на все лады поддразнивал безымянный автор осатанелого ревнивца-мужа. Наряду с томиком Мандельштама, книжка эта укомплектовала мою походную библиотечку. Пряча провансальскую поэму под наволочкой, я не подозревал, что с ее переводчиком Анатолием Найманом пересекусь дважды — в Иерусалиме, на постсоветском слете славистов, а затем, спустя два месяца, — в Москве: по чистейшему совпадению поравнявшись с ним на мостике в подземке…
Секретарь Ахматовой и приятель нобелевского лауреата спросит меня напрямик в редакции «Октября»:
— Вы что же, хотели бы вновь здесь поселиться?
— Ни за что! — вздрогну я, пять лет к тому времени прозябавший на Ближнем Востоке.
На вопрос, поставленный подобным гипнотическим образом, зачастую отвечаешь автоматически. Браваду апатрида он примет за чистую монету: не догадываясь, что мне попросту негде приткнуться в первопрестольной…
Да, меня не судили за тунеядство совдеповские маразматики, не ссылали к черту на кулички, обязавши исполнять принудительные работы. Со мной было иначе: все шито-крыто, без своевременной шумихи на Западе. Никакой тебе добровольной стенографистки, никакого столпотворения журналистов и поклонников. Но и никакого двухнедельного отпуска, никаких публикаций за кордоном. Одни лишь побои, оскорбления, ненависть: и все это втихаря, без публичных заявлений о правах человека.
В сумме отрицательных ощущений мне выпало не меньше, чем Андре Шенье, гильотинированному по головотяпству, вместо родного брата. И то ведь — одноразовость якобинской расправы едва ли не предпочтительней эскалатора беспрестанных пыток — стирающего в прах все твои встречные шаги…
Как стихотворцу, нюхнувшему нашатыря солдатчины, мне, безусловно, ближе Аполлинер и Полежаев. Хотя, нет, скорее Баратынский: ведь и он, и я законченные клептоманы…
Стигматы свои выставляю напоказ: нате, любуйтесь, слетайтесь на поклев! Ежели сегодня путь признания поэта пролегает через анатомический театр — знайте, что к лаврам я близок как никогда!..
Бубенцовое «энц Арчимбаут» бряцало в ушах задорней хрестоматийного «ламцадрицаца». Интонацию трувера — виртуозно ерническую — подмывало сымитировать. Я ведь всегда был подвластен фонеме — этому аристократическому аспекту речи. А также тяготел к эпической размашистости — что вызывало скепсис маньериста Степанцова: «Старик, пойми: роман в стихах себя изжил!» Примерно в июле он заезжал ко мне в часть, амикошонски поил из горла «Пшеничной». Сохранился слайд: мы в обнимку в подворотне…
Конечно, апломб его смешон, а вывод скоропалителен, но тогда — в середине восьмидесятых — опровержение еще не вызрело.
Взамен разухабистого полотна, я набросал пяток несохранившихся эскизов — традиционно озаглавив их «Еврейские мелодии». Повлияли одесские куплеты Розенбаума, напетые одним на редкость задушевным казахом. Целиноградский менестрель был расположен ко мне настолько, что — когда я схлопотал от начальника сборов пять суток ареста за неуемные вылазки — он принялся обивать пороги, упрашивая отослать меня в управление бригадой.
— На губе в Гончаровске — сплошной десант! — округлял он сайгачьи глаза. — Хуже тюрьмы-колымы!
Ходатайство клубного корифея возымело действие.
— Скажите, откуда у вас такой негативизм к вышестоящей инстанции? — отвел меня в сторонку гарнизонный майор, велевший как-то при подъеме «поставить в строй эту проститутку» (но я пригрозил пропесочить его в «Красной Звезде» — и он угомонился).
Я молчал насупившись (не подводить же Пеккера, который, когда ему устроили из-за меня разнос, стал улещивать подчиненного: спи себе хоть весь день — только за забор не шастай!..)
— Что ж, — грустно предрек служака, — вы еще не раз напоретесь на собственные иглы!
Несколькими часами позже я озирал фасад черниговского вокзала, изображавший — в назиданье строившим его немцам-военнопленным — кольчугу и шлем святорусского былинного богатыря.
Ефименко, уже оповещенный, колобродил от нетерпения. Временная отлучка Сервачинского играла на руку сатрапу, знавшему о моей эпиграмме, радостно подхваченной всем штабом. Там поминалась его «Волга», по ошибке выкрашенная в цвет хаки: созвучие, напрашивавшееся само собой, отсылало к отправлениям прямой кишки.
Я ведь упражнялся во всевозможных жанрах. Так, например, солдаты заказали мне эпитафию в память о бедном таджичонке, бетонной плитой расплющенном на стройплощадке. Кооператив для начальства возводил специально прикомандированный гомельский взвод. Старлей, отвечавший за технику безопасности, сдувал пену у пивного ларька — а трос возьми да и лопни… Зайдя по поручению к расквартированному в нашей части офицерью, я застал убийцу в роли тамады: за свой «недосмотр» он поплатился всего лишь парой звездочек и теперь с аппетитом хлестал водяру за помин души…