— Родниковая… монастырская… — приговаривал он, сочтя нужным сопровождать этим комментарием все четыре глотка незнакомца из горлышка… Уд и в самом деле опять нарвался на эмоцию на противоходе, потому что ожидал шипучей остроты газированного лимонно-сладкого напитка и приготовился к нему, а ощутил что-то безвкусное. Мужичонка, жуя и запивая, рассказал, что родом он не отсюда, издалека (не стал уточнять) и что сюда прошлой зимой приехал просто поработать в монастыре, плотничать, тут все разрушено, все в лесах, нет, какие деньги, только за еду, грех приехал работой замаливать, нет, это неважно какой, большой грех, все грехи большие, если посмотреть, а живу, нет, не в монастыре, он женский, там нельзя посторонним, да там и негде, монастырь только открылся, была колония для малолетних, вот все перестраивают, колючую проволоку снимают, монах приезжал, камеры бывшие окроплял под кельи, чтобы дух неволи ушел, а живу-то я вон, видишь, садоводачный поселок, в домике, хозяева уехали, скоро поселок весь опустеет, тогда тут собак будет много, хозяева их в город обратно не берут, ну, монастырские с холодами будут их подкармливать, они там в монастыре все молоденькие совсем, все, кроме матушки и двух старых монахинь, тоже работают и на огородах, и коровник у них, и в котельной, и по строительству, а молятся само собой, у них дежурство круглые сутки налажено, чтобы, значит, мир без молитвы ни секунды не жил, да нет, этого не знаю, а вот если ты, кто б ты ни был в этой жизни, если, говорю, проснешься среди ночи от какой-то причины и испугаешься, в окно темное уставишься, не бойся, знай, есть люди, которые в этот момент не смыкают глаз, молятся не только за себя, а за всех, да, и за тебя, ну и что ж, за неверующих-то они тем более молятся…
— А чего им за себя круглосуточно молиться, они ж, говоришь, святые почти? — задал вопрос Уд.
— Э, милый, — сказал мужичонка, — или не знаешь, что грехов за собой не числят самые грешные люди? А у сестриц грехов много, они чем, значит, безвинней, тем больше в себе этих грехов видят… вот как!
Мужичонка завернул остатки сала в тряпку, объедки и крошки разбросал на тропе, сказав: «Птицы подберут», и засобирался.
— Очень я их за собак уважаю, — сказал он, срывая пук сухой травы, чтобы обтереть от земляного крошева свою замызганную, никогда не стиранную куртку, и, поклонившись Уду на прощанье, пошел к дачному поселку. Уд подумал, что надо бы отблагодарить мужичка, но что-то ему помешало, знал он, что тот денег не возьмет… Мужичонка про собак-то именно в том смысле сказал, как Уд понял, ну, что монастырские кормят брошенных собак, но встретившийся Уду человечек держал в уме и особый случай, тоже связанный с собакой при монастыре. Держал он это в себе без слов, и воспоминание грело его, как горячая буханка за пазухой, как выдох теплого грудного воздуха в озябшие ладони, — а случай произошел в конце прошлогодней зимы, когда он только-только приехал сюда свой грех на монастырской стройке замаливать… Его покормили в закутке трапезной, и вот он вышел на зимний воздух, навязался к одной старой монахине с разговором о вере, все свои домыслы ей излагал, она слушала и ничего ему не говорила, а там у них возле трапезной поверх земли, прямо по снегу, проложили, обмотав тряпьем, трубу отопления, труба была, видно, горячая, протопила снег до грунта, и вот на ней с утра лежала большая костлявая собака, без ошейника, с клоками свалявшейся шерсти, явно не из дачного поселка, а городская, приблудная, она спала и во сне дрожала. Карк вороны разбудил собаку, она слипшимся глазом посмотрела перед собой, все сразу вспомнила про себя, закрыла глаза, чтобы, пока не прогонят, продлить привалившее ей счастье. Она еще плотнее вжалась животом в трубу, с содроганием потянулась на ней и замерла, словно бы давая горячему теплу впрок глубже проникнуть в тело, в самый состав мышц и костей, чтобы этого сконцентрированного жара хватило ей потом надолго, чтобы накопленный обжигающий зной медленно, экономно отдавал себя наружу из глубины тела, когда настанут плохие дни и придется дрожать ей в каком-нибудь подвале или бетонном закутке… Вот что теплилось в душе мужичонки, удалявшегося от Уда в сторону поселка под откосом, — слова монахини, единственные слова, которые она произнесла после его сбивчивых речей и вопросов о вере. Монахиня остановила его, взяв за локоть, кивнула на эту собаку и сказала, что вера для многих людей есть такая вот труба в стужу… И он все понял про себя и про веру.
А Уд тем временем выбирался на мостки и увидел, как в конце откоса из ворот монастырской башни гуськом потянулись к реке фигурки в черных длинных одеждах. Уд остановился. Дойдя до воды, фигурки почти без промедления из черных превратились в белые. Да, это были послушницы, им разрешалось купаться только в рубашках и только после девяти вечера.