Казалось, он должен был бы прежде всего броситься к ним наверх. А он, наоборот, испытывал чувство какого-то физического страха — этот разборчивый собственник! Он боялся того, что думает Аннет о нем, виновнике ее мучений, боялся увидеть ребенка, боялся обнаружить, как его разочаровало настоящее и — будущее.
Он целый час шагал взад и вперед по гостиной, прежде чем собрался с духом подняться к ним и постучать в дверь.
Ему открыла мадам Ламот.
— А, наконец-то! Elle vous attend![40]
Она прошла мимо него, и Сомс вошел своей бесшумной походкой, стиснув зубы и глядя куда-то вбок.
Аннет лежала очень бледная и очень хорошенькая. Ребенок был где-то там; его не было видно. Он подошел к кровати и с внезапным волнением нагнулся и поцеловал жену в лоб.
— Вот и ты, Сомс, — сказала она. — Я сейчас ничего себя чувствую. Но я так мучилась, ужасно, ужасно. Я рада, что у меня никогда больше не будет детей. Ах, как я мучилась!
Сомс стоял молча, поглаживая ее руку; слова ласки, сочувствия просто не шли с языка. «Англичанка никогда бы не сказала так», — мелькнуло у него. В эту минуту он понял ясно и твердо, что он никогда не будет близок ей ни умом, ни сердцем, так же как и она ему. Просто приобретение для коллекции, вот и все. И внезапно ему вспомнились слова Джолиона: «Я полагаю, вы должны быть рады высвободить шею из петли». Ну, вот он и высвободил! Не попал ли он в нее снова?
— Теперь тебе нужно как можно больше кушать, — сказал он, — и ты скоро совсем поправишься.
— Хочешь посмотреть бэби, Сомс? Она уснула.
— Конечно, — сказал Сомс, — очень хочу.
Он обошел кровать и остановился, вглядываясь. В первую секунду то, что он увидел, было именно то, что он ожидал увидеть: ребенок. Но по мере того как он смотрел, а ребенок дышал и крошечное личико морщилось во сне, ему казалось, что оно приобретает индивидуальные черты, становится словно картиной, чем-то, что он теперь всегда узнает; в нем не было ничего отталкивающего, оно как-то странно напоминало бутон и было очень трогательно. Волосики были темные. Сомс дотронулся до него пальцем, ему хотелось посмотреть глаза. Они открылись, они были темные — синие или карие, он не мог разобрать. Ребенок моргнул, и глаза уставились неподвижно, в них была какая-то сонная глубина. И вдруг Сомс почувствовал, что на сердце у него стало как-то странно тепло и отрадно.
— Ma petite fleur![41]
— нежно сказала Аннет.— Флер, — повторил Сомс. — Флер, мы так и назовем ее.
Чувство торжества, радостное чувство обладания подымалось в нем.
Видит бог: это его —
Интерлюдия
Пробуждение
Через стеклянную крышу холла в Робин-Хилле лучи послеполуденного июльского солнца падали как раз на поворот широкой лестницы, и в этой полоске света стоял маленький Джон Форсайт, одетый в синий полотняный костюмчик. Волосы его светились, светились и глаза из-под нахмуренных бровей: он обдумывал, как спуститься по лестнице в последний раз перед тем, как автомобиль привезет со станции его отца и мать. Через четыре ступеньки, а внизу пять сразу? Старо! По перилам? Но как? Лицом вниз, ногами вперед? Очень старо! На животе, боком? Скучно! На спине, свесив руки в обе стороны? Не разрешается. Или лицом вниз, головой вперед, способом, известным до сих пор только ему одному? Оттого-то и хмурились брови на ярко освещенном лице маленького Джона…
Полное имя маленького Джона было Джолион; но поскольку его живой отец и умерший старший брат уже давно забрали себе два других уменьшительных — Джо и Джолли, ему не оставалось ничего другого, как согласиться на сокращенное Джон. До самого этого дня в его сердце нераздельно царили: отец, конюх Боб, который играл на концертино, и няня «Да», которая по воскресеньям надевала лиловое платье и именовалась Спрэгинс в той личной жизни, которой изредка живет даже домашняя прислуга. Мать являлась ему словно во сне, от нее чудесно пахло, она гладила его лоб перед тем, как он засыпал, и иногда подстригала ему золотисто-русые волосы. Когда он раскроил себе голову о каминную решетку в детской, она была тут, он всю ее измазал кровью; а когда у него бывали кошмары, она сидела на его кроватке и прижимала его голову к своему плечу. Она была очень нужная, но далекая, уж очень близка была «Да», а в сердце мужчины редко найдется место одновременно для двух женщин. С отцом, разумеется, его связывали особые узы: маленький Джон тоже хотел работать красками, когда вырастет, с той только небольшой разницей, что отец его красил картины, а он собирался красить потолки и стены, стоя в грязно-белом фартуке на доске между двумя лестницами и вдыхая приятный запах известки. И еще он ездил с отцом в Ричмонд-парк верхом на своей лошадке Мышке, которую так звали потому, что она была мышиного цвета.