– К кому?! – всполошился отец. Любая фраза, касавшаяся мамы, могла быть истолкована им как сигнал тревоги. Особенно после столь долгого фронтового отсутствия. Похоже, войну отец ненавидел больше всего не за ее кровавое зверство, а за то, что она разлучила его с женой.
– Успокойся, чувства не «к кому», а «какие»… В психологическом смысле. Психологическом, а не женском! В палату сегодня вламываются, или забегают, или впархивают – в зависимости от интеллигентности – врачи, медсестры, санитарки. Вопросы и недоумения одни и те же: «Почему не опубликовано? Почему не сообщили по радио?» У некоторых в руках пачки газет. Я видел… Что она, бедная, может им отвечать? Сказать, что ее и нас обманули? Мы же не приглашали всех этих корреспондентов, репортеров и фотографов.
Интересы мамы были для отца равны лишь интересам Отечества. Он поднялся со скамейки так резко и целенаправленно, как поднимался, наверное, в атаку.
– Я пойду и задам те же вопросы. Мы ведь действительно не просили, не приглашали. Они сами… С какой целью? Серьезных соображений, я убежден, быть не может. Обыкновенная безответственность. Но пусть объяснят! А я объясню, что жену фронтовика обманывать стыдно.
Отец впервые, хоть и косвенно, напомнил, что имеет боевые заслуги. Когда людей ослепляла его Золотая Звезда, он стремился вернуть им обычное зрение. А водопады восторженных восклицаний, которые сразу после войны были воистину «ниагарскими», отец усмирял. Тем самым доказывая, что словесные водопады поддаются регулировке, подобно воде из крана.
– Я пойду. И потребую! Ты советуешь?
– Вместо ответа или совета расскажу тебе лучше историю…
– Анекдот?
– Нет, жизненную историю. Близкую тебе, фронтовую. Один командир взвода по фамилии Буслаев… Я запомнил фамилию, потому что она, как и он, из легенды. Так вот, он кинулся под немецкий танк, обвязавшись гранатами. А танк остановился – мгновенно, как вкопанный. Буслаев остался жив, чем был весьма огорчен. Стремление подорвать танк оказалось, представь себе, сильней страха смерти. Он, раздосадованный, объяснил свою «неудачу» высоким качеством немецких тормозов – и был приговорен трибуналом к десяти годам заключения.
– За что?!
– За пораженческие настроения и преклонение перед захватчиками. Тормоза-то он похвалил вражеские!
– А верность народу?! – естественно и простодушно, как чайник, вскипел отец.
– Верность режиму для
Отец и не сомневался, но в противоположном смысле.
– Не верю, что его арестовали просто так, за какие-то фразы. Было что-то еще… Было! Но Юдифь оскорбили без всякого повода. Выставили на смех – этого я не прощу. И ничего не боюсь!
– Знаю, что не боишься. Но и это скрывай. Тем более, что ты
Золотая Геройская Звезда завершала плакатность отцовской внешности. Политическая ортодоксальность, такая же непробиваемая, как и его мускулы, вполне соответствовала внешнему виду. Все в отце было органично… для него самого. Ничто не противоречило образу патриота и гражданина. Только вот упрямо грассировал.
– Приходит еврей устраиваться диктором на радио, – рассказал по этому поводу Анекдот. – Букву «Р» не выговаривает, акцент местечковый. «К сожалению, не подходите», – сообщают ему. «И тут антисемитизм?!» – восклицает еврей.
Отец ничего подобного воскликнуть не мог: он был уверен, что антисемитизм, как и все плохое, в Советском Союзе отсутствует. На этот счет у него не было комплексов.
Но одним душевным недугом отец все же страдал. Он мученически любил маму. И втайне мечтал, чтоб она, оставаясь такой же красивой, какой была, и такой же покорно женственной, в присутствии мужчин волшебным образом становилась бы невидимкой и ее очарование было бы видно ему одному. Благодаря молитвенно иудейской маминой красоте и отцовской рязанской внешности, наше семейство выглядело вполне интернациональным.
Отец измучивал себя ревностью, хотя для нее, как его уверял Анекдот, не было никаких причин. Уверять-то он уверял, но не вполне убедительно. Будто и сам испытывал некоторые опасения.
– Если женщина очаровательна, не думай, что ты первый это заметил, – сказал он отцу.
Зачем? Невидимкой мама, вопреки желанию отца, не становилась. Это было для его ревности «суровой действительностью».
Краска не касалась маминых губ, щек и ресниц. А ее волосы не пользовались услугами парикмахеров-мастеров. Все это придавало маминому лицу иконописную первозданность, а отцовской ревности – дополнительную необоснованность.