Действие является естественным условием простоты. Но для действия необходим жесточайший императив, устраняющий все кажущиеся противоречия. Как я могу действовать, если нахожусь во власти подобных императивов: внезапные приступы страха и агония Лауры; ночь, наполненная криками боли, в которую на моих глазах погрузился отец (…)
Среди работ, написанных мной для различных журналов, та, что называется «Сакральное» и была напечатана в «Кайе д’ар», является в моих глазах единственной, где с некоторой ясностью обнаруживается движущая мной решимость. Возможно, это текст отстраненный: «сообщение» в нем столь же удалено, столь же неумело, что и в большей части моих сочинений. Тем не менее, доказательная часть этой статьи живо затронула кое–кого из тех, к кому я на самом деле и обращался. Думаю, что неведение или неуверенность мало что значат; больше уже невозможно ограничивать надежду: для тех людей, чья жизнь неотличима от затянувшейся бури, о которой узнаешь только по грому и молнии, ожидаемое — вещь ничуть не менее бредовая, чем само сакральное.
Если случаются какие‑то существенные перемены, никогда не следует списывать их на сочинения. Если фразы и имеют какой‑то смысл, на деле они лишь собирают воедино то, что искалось. А те, что кричат в своем произволе, гибнут в своем сиянии. Вот почему необходимо следующее: стереть написанное, загнав его в тень выражаемой им реальности. Никто не соблюдал этого правила с такой неукоснительностью, как я, когда работал над этой статьей.
(
В сущности, мне необходимо остановиться на одном из этих обстоятельств. В последние дни болезни Лауры я дошел до того места, где говорю, что «грааль», в поисках которого мы проживаем свою жизнь, идентичен объекту религии. После чего следует эта фраза: «Христианство
Я помню, что в этот момент по порыжевшим к тому времени деревьям, стоявшим необыкновенно ровной линией метрах в ста за моим окном, пробежал удивительной красоты солнечный луч. Я попробовал писать дальше, но меня хватило лишь на пару фраз. Наступало время, когда я мог побыть с Лаурой. Подойдя к ней, я сразу понял, что ей стало много хуже. Я попытался было заговорить, она мне не отвечала, погружаясь в неодолимый бред, она произносила ка–кие‑то бессвязные слова; она меня уже не видела, не узнавала. Я понимал, что дело идет к концу, что никогда больше мне с ней не поговорить, что через несколько часов ее не будет, что мы никогда больше не скажем друг другу ни слова. Сиделка шепнула мне, что это конец: я разрыдался; она уже ничего не слышала. Мир рушился на моих глазах, отнимая у меня последние силы, я даже не смог вмешаться, когда ее мать и сестры заполонили мой дом.
Агония продолжалась четыре дня. Целых четыре дня ее не было, повинуясь непредсказуемому капризу она обращалась то к одному, то к другому, загораясь и быстро затухая; наши слова ее больше не трогали. В краткие мгновения передышки ее речь становилась связной: она просила меня поискать в ее сумке что‑то чрезвычайно важное; я показывал ей все, что там было, но никак не мог найти то, что она хотела. Наконец, я увидел и показал ей маленькую папку, на которой было написано «Сакральное». Мелькнула шальная мысль, что она все‑таки поговорит со мной, поговорит, несмотря на эту смерть, когда я смогу прочесть оставленные ею рукописи. Я знал, что она много писала, но мне она ничего не показывала, мне никогда даже в голову не приходило, что в ее записях я найду ответ на этот точный вопрос, что затаился во мне изголодавшимся зверем.
Мне пришлось отказаться от надежды найти то, что она хотела; время приготовилось «скосить ее голову» и оно ее скосило; я оставался лицом к лицу с тем, что неотвратимо надвигалось, угнетенный своей жизнью, но не видя ничего, кроме ее смерти. Я не скажу теперь, как пришла эта смерть, хотя необходимость высказать это гложет меня без всякой пощады.