Но тут занавес открылся. Сначала я испугалась, что действительно уснула и бабушка будет меня ругать, ибо спать в театре неприлично. На всякий случай я ущипнула себя и потерла глаза. То, что происходило на сцене, было похоже на один из лучших моих снов, только там я сама летала, а здесь это делали другие.
Таинственный, невозможный мир, о котором я всегда знала, но никому не говорила, существовал на самом деле, я видела, как сказочные существа легко парят в воздухе, кружатся, рассказывают красивую историю не словами, а руками, ногами, телом. Я сразу полюбила музыку из ямы, потому, что именно она помогала обычным живым людям стать невесомыми.
Спектакль кончился, под гром аплодисментов танцовщики выходили на поклоны. Я пробралась ближе к сцене, увидела, как они тяжело дышат, какие они потные и счастливые, как сильно у них накрашены глаза.
По дороге домой, шлепая по лужам в благополучно найденном сапоге, я поклялась бабушке, что больше никогда не буду прыгать со шкафа.
В хореографической студии приходилось часами, день за днем, месяц за месяцем, приседать и поднимать ноги у станка. Партерный эксерсис, классический эксерсис, растяжки, когда на тебя, растянутую в прямом шпагате, сложенную вдвое, садится верхом кто-нибудь потяжелей. Мышцы гудят, и кажется, что сейчас лопнут от невозможного напряжения, а потом опять к станку, и снова бесконечные плие, батманы, окрики: «Тяни носок! Держи спину! Следи за коленом! Ногу выше!»
Я так уставала, что мне больше не снились сны. Каждое утро я повторяла про себя старинную балетную поговорку: «Если ты проснулся и у тебя ничего не болит, значит, ты просто умер». Наконец мне это надоело. Я поняла, что не получаю никакого удовольствия, выполняя вместе со всеми по команде батманы тандю, фондю и фраппе, разучивая танцы, которые придумал кто-то другой.
Много лет я сочиняю свои истории и знаю, что словами могу выразить значительно больше, чем движениями рук, ног, тела. Иногда мозги у меня гудят, как натруженные балетные мышцы. В таких случаях помогает рок-н-ролл.
У меня осталась неплохая растяжка и прыгучесть. Недавно на популярном телевизионном шоу мне пришлось станцевать канкан. Меня переодели в подобающий костюм. Вместе со мной скакали три профессиональные танцовщицы. В финале надо было с прыжка опуститься на шпагат. Я сделала это, и пока звучали аплодисменты, я была так счастлива, как будто сумела долететь от шкафа до дивана.
О. Э. Мандельштам. «Батюшков»
Время и судьба Константина Батюшкова.
В Вологде шел снег и путал краски. Было начало июля. Под лиловым небом, под белым колючим ветром недоуменно ежилась мокрая зелень бульвара. В черной глянцевой мостовой плавилось отражение двухсотлетнего красно-белого дома. Силуэт в окне второго этажа вполне мог принадлежать поэту, который когда-то здесь жил и умер. Сейчас здесь ПТУ, и только две комнаты отданы под музей поэта.
Двадцать два года бродил он тенью в покоях отставного капитана флота Григория Абрамовича Гревенца, своего племянника и опекуна. Бродил и бредил, тайком отламывал стрелки часов, из свечного воска лепил фигурки Тассо, Байрона, Иисуса Христа, рисовал и раздавал многочисленным капитанским детям сумрачные акварели, сердился, если картинка оказывалась не у того ребенка, для которого была нарисована. Говорил он мало, и в основном с самим собой. Все шептал строку из своего стихотворения: «И Кесарь мой – святой косарь». Умолял «не влачить в пыли Карамзина и весь русский язык».
Константин Николаевич Батюшков был болен неизлечимо. Он был безумен всю вторую половину жизни.
Незадолго до кончины он опомнился, проснулся, рассудок его стал ясен. Он вдруг обнаружил, что существует в пространстве и во времени, и, стало быть, ничего не страшно. Ему было шестьдесят шесть лет.
Шел 1853 год. Уже не было в живых ни Пушкина, ни Баратынского, ни Лермонтова, ни Гоголя. Усадебная, неторопливая Россия, страна почтовых трактов, извозчиков, станционных смотрителей, стала страной Николаевской железной дороги, каменных колодцев Петербурга, сгорбленных быстрых пешеходов, пасмурных чиновных горожан. Еще через десяток лет русская словесность вложит топор в руку своего сложного мыслящего героя и залепечет о высшей и вечной любви мокрыми губами тихонькой петербургской проститутки. А пока в Вологде больной старик, участник Прусского похода, свидетель пожара Москвы, входивший в Париж адъютантом генерала Раевского, поэт допушкинского отрочества нашей литературы, пишет свое последнее стихотворение: