Я снова вдохнул запах Бергхейма, – этот тошнотворный, сладковатый запах теплой, забродившей гнили накрыл меня невидимой волной. Я зашел выпить стаканчик в маленькое привокзальное кафе «Флориан». Немецкий язык – ненавистный язык – возвращался ко мне какими-то приливами, толчками. Ритмы речи, разговоры окружающих – все это проникало в меня флюидами на почти химическом, почти тактильном уровне, однако оттенки слов, тонкости стиля ускользали от моего понимания. Минуло восемь лет, а чудилось, будто целых сто восемь, будто сам я стал совсем другим. Я направился к нижней церкви, но та была закрыта. Тогда я пошел за ключом к хранителю органа, герру Гешиху, в чьи обязанности входило поддувать педалью воздух в трубы; он меня не узнал. Что неудивительно: за это время я успел слегка подрасти, – ведь когда меня отдали в пансион, мне было всего тринадцать лет. А теперь – двадцать два. Да и сам он ужасно постарел – если не считать взгляда. Герр Густав Геших зарос дремучей седой бородой и начал слегка походить лицом на красавца халифа Гаруна аль-Рашида с картинок «Тысячи и одной ночи». Тетушка Элли, фройляйн Ютта и мои сестры утверждали, что он целыми бочонками хлещет вино, достойное пиршеств княгини Пфальцской, которая могла, по рассказам очевидцев, одним глотком осушить двухлитровый кубок. Герр Геших отличался жестоким нравом. Мадемуазель Обье сказала бы, что он поклоняется святому Бедокуру и святому Блевуну и что только такой отъявленный лютеранин, как он, может сам себе отпускать все безобразия. «Мы обречены на грех!» – возглашал он и, в подтверждение этого постулата, регулярно напивался в дым и колотил жену. «Мерзок я в прегрешениях моих!» – причитал он, обливаясь слезами, и пил снова, после чего опять, но с еще большим увлечением, лупил свою половину. А в остальном – прекраснейший человек, хотя для меня так и осталось тайной, каким образом ризничий и хранитель органа в католической церкви, где и мессы-то давно перестали служить, сделался горячим приверженцем учения Мартина Лютера.
Вюртембержцы сердечны, как южане. Старик обнимал меня, плача от радости и что-то бормоча вперемежку с всхлипами. Я сказал ему, что наверняка не пойду к себе домой. Первым делом я хотел почтить память моего отца – а вместе с ним всех остальных предков, чье имя я носил. Он воспринял это с полной серьезностью. Проводил меня на хоры. Орган был старинный, с двумя клавиатурами, шестнадцатью регистрами, a ripieno;[56]
его корпус с дверцами в стиле рококо и педальным поддувом напоминал торт, облитый ячменным сахаром; инструмент кое-как обновляли по мере надобности, на протяжении многих веков; строили его итальянцы, а реставрировал, в двадцатые годы XVIII века, Готфрид Зильберман; потом, во время войны, его начали было электрифицировать, да так и не довели это дело до конца. Так что герр Геших состоял при органе не только хранителем, но и подмастерьем, к нему приходилось обращаться за подмогой, и теперь этот могучий Гарун аль-Рашид качал педаль за моей спиной, действуя с величавой неспешностью верблюда, шествующего по пескам пустыни.Консоль[57]
(орган – это инструмент, страдающий тяжкой манией величия, и слово «консоль» звучит, в применении к нему, оскорбительно!) чинили в конце XIX века. У нее было сложное устройство, но я досконально знал его. Я принялся, забавы ради, импровизировать на темы Баха, то выделяя, то чередуя, то соединяя их, управляясь обеими руками и обеими ногами со сложной системой труб, чьи голоса достигают слуха исполнителя с коротким, но постоянным и невосполнимым опозданием; это подобие рудиментарного контрапункта звуковой волной облетает неф и возвращается к органисту, не давая ему ни минуты покоя. Мне нравилось, что педали были не выкрашены в белый цвет, а выложены квадратиками палисандрового дерева. Клапаны еще не успели почернеть, – они были отделаны такими же квадратиками, но из липы. Я нажал на клавиши Barkpfeife, на клавиши Sordun, на клавиши Schalmei.[58] Верхние регистры были, мало сказать, расстроены, – похоже, они объявили мне открытую войну. И пусть их, я все равно был счастлив.Минут через сорок пять или через час музицирования – музыкальной эйфории – мы вышли из церкви. Я потащил Гешиха в бакалею, где преподнес ему несколько бутылок вина, а потом на площадь, чтобы купить пирог для фрау Геших. Мы договорились, что я буду ночевать у них. Старик ушел. А я отправился гулять по городу. Повидался с Куртом. Навестил Анну.
Настал вечер. Я пришел к Гешихам. Позади их домика, на огороженном клочке земли, тянулись морковные грядки, росли яблони с твердыми кислыми плодами. Фрау Геших приготовила мне постель в комнате их дочери, которая нашла себе место секретарши в Мангейме, – таким образом, я смог пробыть в городе два дня.
Мы поужинали в кухне, рядом с розово-голубым камином. Герр Геших сообщил, что дом дважды выставлялся на продажу и оба раза его снимали с торгов.