Читаем Салон-вагон полностью

– Ничего нового. Ново было твое приглашение в синагогу, но и это, в сущности, старо. Очень старо: я должен покаяться, и для этого прежде всего необходимо вернуться к своему Богу, забытому, старому Богу. Ты идешь к Нему, я не иду, я не знаю Его. В Париже, когда ты рассказывала мне о своей поездке в Лондон, я подумал: я останусь один. Но потом я сам над собой рассмеялся. И видишь, напрасно: я один. Тебя нет, нет Бориса. Аким тебе чужой. Все нееврейское ты принимаешь как враждебное. Они нас не любят, говорила ты. А ты их любишь? Да почему, наконец, не заглянуть правде в глаза? Сотни лет евреи твердят: антисемитизм, антисемитизм, но почему они боятся так же открыто, как открыто заподозревают и обвиняют других, сознаться в своей нелюбви к другим? Евреев должны все любить. Почему так? А если не любишь, то ты конченый человек. Говорить об отрицательных сторонах евреев преступно, а самим о других можно. Погляди на себя… Во всем и всюду ты видишь врагов, болезненно, как только могут одни евреи. Придираться к каждому слову, к каждому движению, выискивать, подходить ко всему с подозрением, болезненно и унижая самого себя. Разве это не унижение? Кто горд, тот не подозревает и не выискивает. А ты их любишь? Ты уже в Париже знала, что Аким будет с нами. И тогда он был чужим? Глаза у тебя открылись? Новообращенная? А где они были раньше? Слепой была? Теперь ты зрячая, а я слепой? Ты говорила мне в лесу: бедный ты мой. Ты меня жалеешь, ты плакала надо мной. Почему ты над собой не плачешь, потерявшей все, чем жила раньше? Ты отказываешься от дела при слове «погром». А если так? Но ты верила в наше дело. Сегодня нельзя из-за постороннего лица – кучера, жены, рабочего, все равно. Завтра снова препятствие – будут избивать интеллигенцию; потом опять нельзя – будет погром. Но ты говоришь, что русским можно, только не евреям. Нельзя евреям, еврей не смеет шагу сделать, иначе пострадают другие евреи. Какая-то круговая порука, рабская, трусливая. Такая мысль только может появиться среди трусов, только среди рабов, покорных и в то же время злобствующих. Но ведь высшее есть. Должно быть, иначе все нуль, иначе надо заранее сложить руки. Я не хочу и не складываю руки. Ты меня пугала последствиями, о них поминал мне Борис. Я их не боюсь, я их не знаю и не хочу считаться с ними. И оба вы отошли. Борис поехал в К., но с каким чувством – я знаю. Я заставил его поехать. Что ж, упрекай меня, я себя не упрекаю. Если бы я мог заставить тебя, я бы это сделал не колеблясь. Ты отошла – я иду дальше, я с теми, кого ты не любишь. Ты остановилась на полпути, а я дойду, Эстер, во что бы то ни стало. О чем еще говорить? Все сказано и все ясно.

Опять, как в лесу, она тянется ко мне, хочет взять мои руки; опять, как в лесу, она с болью говорит:

– Я не могу так… Ты ничего не видишь.

Я отдергиваю руки.

– Саша, всей очевидности.

В ее глазах слезы. Она сейчас уйдет и у себя в крошечной комнатке, где висят портреты знаменитых раввинов, будет долго и глухо плакать, а за стеной пронзительно заголосят грязные дети; но мне все равно, рыдает она или радуется: мне холодно, и я не знаю, для чего люди плачут и радуются.

XI

Мучительно, но я слушаю. Иногда хочется взглянуть на Эстер и улыбнуться, показать ей, как Я спокоен; но не отхожу от окна и слежу за грудами темных облаков. Сталкиваясь, они поднимаются горой и вдруг исчезают, оставляя за собой горсть; сиротливых мелких звезд. Эстер говорит, я ее не перебиваю. Она просит выслушать ее. Разве я этого не делаю? Я выслушивал ее, Бориса. Я слушал и видел, как растут слова, точно снежный ком. И он покатился, он катится; он отбивает ноги, мешает в пути, но я слушаю.

– Говори, Эстер, говори.

Она прячет тревогу, но я вижу ее, как вот это шоссе, бегущее мимо моего окна. В такую ночь хорошо попасть на неизвестную дорогу, бродить по ней, не знать, куда она приведет, и только видеть, как скользят по небу облака, как проходят неторопливо верстовые столбы.

– Говори, Эстер, говори.

– Ты был слеп…

Накинула платок на голову, сидит съежившись. Выступили узенькие плечи. Бедная, обиженная всеми евреечка. За окном, так же съежившись, притулилось местечко… Евреечка… евреечка…

– Руки мои слабы… Удержать тебя… Не пустить тебя…

Ниже опускает голову, выбились волосы из-под платка.

– Эстер, я слушаю тебя.

– Как это ты говоришь!

– Просто.

– Неправда. Я ведь чувствую.

Измученными, но горящими глазами останавливается на моем лице, и тогда я думаю: «Еврейские глаза».

Перейти на страницу:

Похожие книги

Академик Императорской Академии Художеств Николай Васильевич Глоба и Строгановское училище
Академик Императорской Академии Художеств Николай Васильевич Глоба и Строгановское училище

Настоящее издание посвящено малоизученной теме – истории Строгановского Императорского художественно-промышленного училища в период с 1896 по 1917 г. и его последнему директору – академику Н.В. Глобе, эмигрировавшему из советской России в 1925 г. В сборник вошли статьи отечественных и зарубежных исследователей, рассматривающие личность Н. Глобы в широком контексте художественной жизни предреволюционной и послереволюционной России, а также русской эмиграции. Большинство материалов, архивных документов и фактов представлено и проанализировано впервые.Для искусствоведов, художников, преподавателей и историков отечественной культуры, для широкого круга читателей.

Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев

Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное