На лето супруги перебрались в сельцо Троицкое, Подольского уезда. В сельце Дарья Николаевна завела те же порядки. Пошла та же строгость, тот же крик, тот же гам, те же пощечины и побои слуг чем попало. Глеб Алексеевич захирел еще более. Не унывала одна героиня всей этой кутерьмы. Она по-прежнему была здорова, весела, хорошо ела, хорошо пила, спала превосходно и весело беседовала со своей прежней любимицей Фивой, которая стала теперь у нее правой рукой и без участия которой не обходилась ни одна расправа. Слава о жестокостях новой помещицы быстро начала распространяться в окрестностях, и она в устах народа получила название не помещицы, не барыни, а просто Салтычихи, и это название так упрочилось за ней, что иначе ее нигде и никак не называли как Салтычихой. Слухи о ее жестокостях дошли, конечно, и до подобающих властей. Сделано было негласное расследование, но результат благодаря ее богатству и предупредительности получился весьма благоприятный. Все дворовые в один голос отозвались, что никаких жестокостей от барыни они не видят, а ежели она иногда и наказывает их, то наказывает по-матерински и за что следует. Один из дворовых, по недомыслию заикнулся было о чем-то, но зато он долго потом помнил и кулаки и скалку Салтычихи.
Наказание кнутом.
Природа между тем делала свое дело: в свое время Салтычиха родила сына. Это нисколько не обрадовало захиревшего отца, и он с грустью встретил появление на свет первенца. Не особенно была рада первенцу и сама мать, Салтычиха.
– Эк, поросенок-то какой вышел! – смеялась она с Фивой, когда показали ей ее детище.
Однако мать сама кормила «поросенка», а Фива от «поросенка» была просто без ума.
«Поросенка» назвали Федором.
Грустный, усталый, всеми позабытый, а родственниками просто презираемый, Глеб Алексеевич нашел себе, наконец, маленькое утешение. В числе его дворни была простая девушка, дочь кучера, по имени Хрися. Маленькая, румяная, тихая, она обратила на себя внимание Глеба Алексеевича, и он привязался к девушке, как привязался когда-то к жене своей, Дарье Николаевне.
Само собой разумеется, что это не укрылось от зоркого взгляда Салтычихи, но по какому-то странному капризу она не преследовала за это мужа и даже как будто поощряла его в его привязанности.
– Ты, Глебушка, не стесняйся, – говорила она ему наедине, – живи себе с Хриськой, потешайся, только смотри, чтоб она не стала у тебя за барыню! Тогда и ей и тебе плохо придется!
– Ах, Доня! Что ты, что ты! – как мог, оправдывался Глеб Алексеевич. – Ты видишь мое здоровье… мне вовсе не до шалостей…
– Да зато до девичьего личика румяного! Все, дружок мой, знаю, не оправдывайся. Только еще тебе скажу: не забывай подчас и меня, старуху, все ж я жена тебе, не чужая.
Хрися была до того без всяких претензий, что о желании ее стать барыней не могло быть и речи.
Все же Салтычиха нашла нужным предупредить и ее.
– Ты, с косами русыми, на шее с бусами! – позвала она к себе девушку. – Ты у меня шали, да не зашаливайся, а не то и с лозою спознаешься! Вон у меня ее сколько по речке растет: хватит на твою спину-то на девичью.
Девушка бухнулась Салтычихе в ноги:
– Барыня!.. Да за что!.. На все твоя барская воля… что повелишь, то и сделаю…
– То-то! – пригрозила милостиво Салтычиха.
Однако не прошло и трех месяцев, после того как Глеб Алексеевич обратил внимание на Хрисю, а уж Хрися начала отчего-то быстро вянуть и наконец увяла совсем.
Глеба Алексеича это сразило, как ножом, – он сам слег в постель. А супруга втихомолку посмеивалась с Фивой:
– Вот так-то, Фивка, лучше будет!
– Вестимо, золотая моя! – поддакивала Фива. – Без шума, без гама завсегда лучше.
Четыре года над домом Салтыковых прошли, как проходили они ранее. Грозная правительница оставалась той же, какой была. Сам Глеб Алексеевич несколько поправился и даже сделался снова отцом. Салтычиха снова родила, и родила опять мальчика, которого назвали Николаем и который почему-то пришелся по душе и отцу и матери. Старший сын, уже подросший и бойко бегавший по саду, по-прежнему оставался любимцем Фивы, которая как-то не старела, но зато сильно сохла и превращалась в тип настоящей ведьмы. Да ведьмой ее и звали все дворовые.
Но дни Глеба Алексеевича были уже сочтены. Ровно через два года после появления на свет второго сына он тихо угас в своем доме на Лубянке и был похоронен в родовом склепе в Донском монастыре.
Молодая вдова не проронила ни одной слезинки над могилой своего мужа, над могилой того, чью жизнь она загубила безвременно и бесправно и кто оставил ей все-таки все свое громадное состояние.