«Уже начинали спускаться сумерки, и на улицах показалось ещё больше усиленное движение, нежели утром. По так называемой губернаторской улице протянулась целая вереница разнообразнейших экипажей; тут были и пошевни, запряжённые лихими тройками, украшенными лентами и бубенчиками с малиновым звоном, и простые городские сани, и уродливые, нелепо-тяжёлые возки, и охотницкие сани, везомые сильными, едва сдерживаемыми рысаками. В пошевнях блистали наезжие львицы, жёны местных аристократов; охотницкими санями и рысаками щеголяли молодые наезжие львы. По временам какая-нибудь тройка выезжала из ряда и стремглав неслась по самой серёдке улицы, подымая целые облака снежной пыли; за нею вдогонку летело несколько охотницких саней, перегоняя друг друга; слышался смех и визг; нарумяненные морозом молодые женские лица суетливо оборачивались назад и в то же время нетерпеливо понукали кучера; тройка неслась сильнее и сильнее; догоняющие сзади наездники приходили в азарт и ничего не видели. Тут был и Коля Собачкин на своём сером, сильном рысаке; он ехал обок с предводительскими санями и, по-видимому, говорил нечто очень острое, потому что пикантная предводительша хохотала и грозила ему пальчиком; тут была и томная мадам Первагина, и на запятках у ней, как дома, приютился маленький Фуксенок; тут была и величественная баронесса фон Цанарцт, урождённая княжна Абдул-Рахметова, которой что-то напевал в уши Серёжа Свайкин. Одним словом, это была целая выставка, на которую губерния прислала лучшие свои цветы и которая могла бы назваться вполне изящною, если бы не портили общего впечатления девицы Лоботрясовы, девицы пожилые и скаредные, выехавшие на гулянье в каком-то лохматом возке, запряжённом тройкой лохматых же кляч.
Козелков смотрел из окошка на эту суматоху и думал: “Господи! зачем я уродился сановником! зачем я не Серёжа Свайкин? зачем я не Собачкин! зачем даже не скверный, мозглявый Фуксенок!” В эту минуту ему хотелось побегать. В особенности привлекала его великолепная баронесса фон Цанарцт. “Так бы я там…” – говорил он и не договаривал, потому что у него дух занимался от одного воображения…»
Разумеется, Козелков и своё, и не совсем своё, и вовсе не своё возьмёт. Ибо, повторю, «Помпадуры и помпадурши» – это не о провинции, и не о властях в провинции, а о взаимоотношениях человека с силой власти.
Салтыков, без сомнения, запомнил обиду, которую не таили на него рязанцы за «Письма о провинции». Во всяком случае, не оправданием перед ними, а свидетельством о том, что «Письма о провинции» отнюдь не питаются презрением к людям этой самой провинции, а передают человеческие взаимоотношения в пространстве и во времени, стали ещё два его произведения, печатавшиеся в «Отечественных записках» в 1869–1872 годах.
Цикл «Господа ташкентцы: Картины нравов» вырос как художественное осмысление последствий исторических событий – присоединения в 1860-х годах к Российской империи среднеазиатских территорий (Ташкент в 1867 году стал центром образованного здесь Туркестанского генерал-губернаторства). Это тоже вариация на тему «писем о провинции», только здесь взят совершенно другой угол зрения: в новую российскую провинцию, наполняя созданные здесь структуры российской власти, хлынули чиновники – из столиц, из русских губерний – и заработали так, что Салтыков не только создал вечную метафору
«Как термин отвлечённый, – поясняет он, – Ташкент есть страна, лежащая всюду, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем». Но при этом «истинный Ташкент устраивает свою храмину в нравах и в сердце человека.
Всякий, кто видит в семейном очаге своего ближнего не ограждённое место, а арену для весёлонравных похождений, есть ташкентец;
всякий, кто в физиономии своего ближнего видит не образ Божий, а ток, на котором может во всякое время молотить кулаками, есть ташкентец;
всякий, кто, не стесняясь, швыряет своим ближним, как неодушевлённою вещью, кто видит в нём лишь материал, на котором можно удовлетворять всевозможным проказливым движениям, есть ташкентец.
Человек, рассуждающий, что вселенная есть не что иное, как выморочное пространство, существующее для того, чтоб на нём можно было плевать во все стороны, есть ташкентец…».
Говоря о неуёмной энергии
«В мире общественных отношений нет ничего обыденного, а тем менее постороннего, – говорит Салтыков. – Всё нас касается, касается не косвенно, а прямо, и только тогда мы успеем покорить свои страхи, когда уловим интимный тон жизни или, иначе, когда мы вполне усвоим себе обычай вопрошать все без изъятия явления, которые она производит».