Как мощная творческая личность Салтыков-Щедрин не мог держать себя в рамках того или иного художественного направления. Он постигал жизненную истину в свободном поиске, исходя из быстротекущей реальности и возвращаясь к ней вновь и вновь. Но всё же, памятуя о том, что писатель формировался и развивался в эпоху, когда романтизм из декларативного направления времени стал компонентом культурной реальности и передал её тезаурусу своё наполнение ключевых понятий, прежде всего, таких как
Ибо, будучи на заре своего идеологического оформления системой, противостоящей рационалистическому упоению миражами «окончательных решений», в течение XIX века, усвоив его опыт, романтизм стал жизненным – и творческим! – началом, утверждающим в реальности примат психологического над социальным. Как «великие принципы 1789 года» – то есть
Ибо национальное тоже понимается Салтыковым романтически, согласно идеям братьев Шлегелей и братьев Гриммов, а не по интернационалистским росписям коммунизма. Так осознание русскими романтиками, оказывавшимися на Кавказе, национальной самобытности и ценностей иных национальных культур дало нашей литературе феномен кавказской темы, а переходящее с титула на титул заглавие «Кавказский пленник» постепенно приобрело философское звучание: пленена не столько плоть героев, пленяется – и уже, в отличие от плоти, без надежды на освобождение, – их сознание, теряющее европоцентричность, националистичность восприятия.
Путешествие Салтыкова за «рубежи» показало, что демаркации, проведённые людьми, имеют относительное значение для писателя и, во всяком случае, не могут определять какие-либо концептуальные построения. Достаточно вспомнить в связи с этим смену сельскохозяйственных ландшафтов за окном вагона после пересечения пограничной российской станции Вержболово. Зримая реальность может в одно мгновение разрушить наши превратные представления о самих себе. Вместе с тем это не посрамление личности, а лишь её освобождение для движения к той высшей реальности – духовной, координаты которой, собственно, и пытался установить романтизм.
Мир, показанный Щедриным
Злобный Владимир Танеев, упоминавшийся выше, нередко приводит в своих воспоминаниях правдивые факты, пытаясь, однако, придать им превратный смысл. В частности, он рассказывает, как однажды летом Салтыков вместе с Унковским приехал на воскресенье к ним на дачу в Гатчине.
«Было ещё несколько гостей. После завтрака мы все пошли гулять. Впереди бежали дети.
На самой дороге какой-то кучер, очевидно, пьяный, гонял лошадь на корде.
Кто-то из нас обратился к нему, по тогдашней моде, с вежливой просьбой:
– Дайте, пожалуйста, пройти. Идут дети.
Кучер не обратил на это никакого внимания. Просьба была повторена несколько раз и бесполезно.
В это время мы подошли с Салтыковым. Он закричал громовым голосом:
– Говорят тебе, мерзавец, убери свою лошадь!
Всякий умеет ценить дурное обращение. И кучер, и лошадь мгновенно исчезли».
Это прекрасная сцена, ибо она показывает, что Салтыков никогда не терял ощущения реальности, ибо народ был для него не богоносцем, не конягой из его сказки, не «воплотителем идеи демократизма», а и тем, и другим, и третьим – тем русским народом, к которому принадлежал он сам: плотью, языком и духом.
У нас нет нужды питать себя иллюзиями, а подавно скрывать что-либо. Не видя каких-либо черт прямолинейного автобиографизма в творчестве Салтыкова, особенно при изображении персонажей, не могу не отметить, что в изображении времени, современности, XIX века, он, естественно, питается собственными переживаниями, ощущениями, впечатлениями. Но даже фраза из начальной главы «Пошехонской старины» – «Детство и молодые годы мои были свидетелями самого разгара крепостного права» – не относится к Салтыкову так же, как к его Никанору Затрапезному. Ибо если Затрапезный изображён его создателем именно как свидетель рабства (это слово на Руси употреблялось – и справедливо – очень часто), Салтыков был волей-неволей и его носителем, и одной из жертв.