Извращённый уклад жизни, при котором один православный человек мог купить или продать другого православного человека, стал одной из болезней его души, его тяжёлым недугом. «Как человек, возлежавший на лоне крепостного права и питавшийся его благостынями, я помню, что у меня были “права”, и притом в таких безграничных размерах, в каких никогда самая свободная страна в мире не может наделить излюбленнейших детей своих. Ибо что может быть существеннее, в смысле экономическом, права распоряжаться трудом постороннего человека, распоряжаться легко, без преднамеренных подвохов, просто: пойди и сработай то-то! Или что может быть действительнее, в смысле политическом, как право распоряжаться судьбой постороннего человека, право по усмотрению воздействовать на его физическую и нравственную личность? Насколько подобные “права” нравственны или безнравственны – это вопрос особый, который я охотно разрешаю в отрицательном смысле, но несомненно, что права существовали и что ими пользовались», – пишет он в замечательнейшем цикле «Убежище Монрепо» (о нём чуть ниже), и хотя сказано это от имени персонажа, персонаж этот тоже непрост… Почему суровый сатирик Салтыков оказался плохим помещиком, а нежный лирик Фет-Шеншин – хорошим, объяснить можно, и даже убедительно. Но важно не это, а само состояние жизни и того, и другого, и всех остальных в атмосфере общественного нездоровья.
Читатели этой повести, пожалуй, отметили очень осторожное отношение вашего покорного слуги к воспоминаниям. Но и превратно написанные воспоминания в определённом виде отражают происходящее в реальности. А именно – самозабвенная «нигилистка» и феминистка российского разлива Екатерина Жуковская, в итоге связавшая свою жизнь с надёжным подкаблучником, уже известным нам Юлием Жуковским, оставила воспоминания, по общему мнению литературных экспертов, очень субъективные. Разумеется, Салтыков, не нашедший общего языка с её эластичным супругом, изображён в них очень жёстко, хотя и с демонстративной претензией на достоверность.
«Думаю, что самый опытный сердцевед затруднился бы дать отчётливую характеристику Салтыкова – до того он был соткан из противоречивых настроений и взглядов, – пишет Жуковская. – Это была какая-то смесь доброты и злости, зависти, жадности и щедрости, иногда наивности до смешного и замечательной целомудренности, столь чуждой теперешнему поколению литераторов». Про целомудренность она, пожалуй, пишет правду: в ней можно было убедиться, когда Михаил Евграфович бывал в разнузданной Знаменской коммуне, где верховодила Жуковская, тогда носившая фамилию первого мужа – Ценина.
В воспоминаниях Жуковской обращает на себя внимание следующий пассаж, касающийся также нам известной Анны Николаевны Энгельгардт, которой Салтыков на протяжении долгого времени делом помогал справляться с жизненными передрягами:
«Разговаривая однажды с… <…> милейшей, на редкость умной Анной Николаевной… <…> я, передавая ей какие-то забавные выходки Салтыкова… <…> заметила ей: “Совершенно незнакомый с ним человек мог бы принять его за крепостника”.
– Да он в корне крепостник и есть! – воскликнула она. – Весь его либерализм – наносный элемент; он просто опоздал родиться и попал в такое время, когда крепостничество не к месту и не к лицу. Как талантливый человек, он быстро усвоил веяния времени и сделался либералом.
И действительно, вспоминая теперь Салтыкова начала нашего знакомства, то есть в начале шестидесятых годов прошлого столетия, я должна признать, что он значительно полевел с годами».
То, что Жуковская выставила Анну Энгельгардт неблагодарной дамой, на совести мемуаристки. Но допустимо и то, что довольно жёсткая характером Энгельгардт, одна из первых русских феминисток и, напомню, двоюродная сестра Елизаветы Аполлоновны, могла назвать своего зятя и похлеще. Однако представить Салтыкова приспособленцем сложно. Все в один голос утверждают, что его поведение всегда поражало своей открытостью и нерасчётливостью, он «веяния времени» не усваивал и не впитывал, а оценивал с той высшей этической точки зрения, которую мы на протяжении всей повести стремимся определить. Подавно назвать его