Это было зимой. Небольшой немецкий отряд – то ли разведывательный, то ли просто от своих отбившийся – шел за непонятной иностранной надобностью в спрятавшееся за лесами, никому в общем-то не нужное село. Началась вьюга, и немцы укрылись в охотничьем домике, который возник у них на пути, точно по волшебству. В домике и припасы кое-какие нашлись, и одеяла теплые – будто ко встрече дорогих гостей подготовились.
А нашел немцев через пару дней древний дед-охотник из Стоянова – собака его все сворачивала к домику, возилась вокруг и дверь скребла. Охотник, как и все в Стоянове, знал, что в дом этот соваться нельзя ни в коем случае, там не то кикимора обжилась, не то шуликуны, не то медвежий царь. Поэтому сначала он сбегал в село, собрал самых смелых и любопытных, а потом они вместе открыли дверь со всеми предосторожностями.
Немцы валялись внутри кто на полу, кто на лавке. С синими лицами, выпученными глазами и разинутыми ртами – так широко разинутыми, что губы в уголках надорвались. Стояновские смельчаки оторопели – они и подумать не могли, что при первой встрече с врагом им этого врага так жалко станет, по причине мученической его смерти. Только один немчик выжил – молоденький, беленький, нос картошкой. Выполз из-под мертвых тел и ревет. Бабы стояновские смотрели-смотрели и тоже реветь начали. У кого сын на фронте, у кого муж, и этот вроде как убивать их пришел, нелюдь фашистская, а жалко мальчишку – сил нет. Так и не выдали они его, спрятали у кого-то, травами отпаивали, да не отпоили, умер немчик через пару дней. Спать он не мог совсем – всю ночь сидел, пальцем в углы темные тыкал и орал как резаный, по-своему.
Представили все потом как положено: героические, мол, партизаны уничтожили целую роту немцев на подходе к селу Стояново. Вот только партизан в здешних лесах отродясь не водилось.
Ничем не примечательная девочка Серафима родилась в Стоянове на самом излете войны. Отца своего она помнить не могла, хоть и вернулся он с фронта благополучно. Только без ноги, и щека одна точно сжеванная, в черной въевшейся грязи. Но соседки зря Серафиминой матери завидовали – сломался он где-то внутри. Пил, ревел, на дочку Таньку и на жену, забрюхатевшую на радостях, кидался. И шептал, косясь куда-то вниз, что в полевом госпитале к нему, когда ногу оперировали, фрица мертвого случайно пришили. И куда он ни пойдет, фриц за ним тащится, зубы скалит – губы-то ему пожгло, все лицо пожгло, только зубы остались и глаза – светлые-светлые, наглые. Ночами безногий мутузил кулаками воздух, кидался всем, что подвернется, в натопленную жилую тьму:
– Сгинь, белоглазый!
И только дед Митрий умел сына озверевшего кое-как успокоить. Говорил, что фриц-то не страшный, безобидный, в общем, фриц сопляк совсем, и не будет же он вечно за солдатом Красной армии таскаться – не выдержит, да и отвалится.
Не выдержал сам Серафимин отец. Приковылял однажды в дровяной сарай да и отрубил себе культю, к которой, как ему чудилось, мертвый немец пришит был. Повредил в ноге какой-то важный сосуд и истек кровью. Но умер радостно, улыбался с таким облегчением, точно наконец победил, и муки его кончились, и твердил:
– Ушел, ушел белоглазый…
А на следующий день после смерти отца Серафима на свет пожаловала, раньше срока. Мать ее в бане родила – как прихватило, так и ушла туда тихонько, подальше от покойника и хлопот вокруг него. И не позвала с собой никого, как положено, чтобы банница ребенка не подменила.
Нехорошо все это было. Приходили стояновские бабки-шептуньи посмотреть на девочку, беспокоились – мало ли кто мог через отцовскую кровь да без пригляда явиться. И так обезлюдело Стояново, плохо жило, голодно и совсем беззащитным стало перед теми, кто вокруг обитал. Бабки говорили, что и в лесу, и в реке, и в поле, и в домах даже – везде кто-то живет, и никак с этими жителями не сладить, только соседствовать можно, и то по правилам определенным, и не человек эти правила назначает. Не были странные соседи ни добрыми, ни злыми, потому что сердца не имели, души человечьей. От таких всего можно ждать.
И в глаза младенцу заглядывали – искали, есть ли «мясо» в уголках, и пальчик кололи, а дед Митрий лично топором замахивался, будто ударит вот-вот – этого подменыши больше всего боялись, превращались сразу обратно кто в полено, кто в веник. Девочка исправно, звонко вопила, мать рыдала и просилась покормить ребеночка, даже молчаливая обычно Танька присоединилась к общему реву. Никаких плохих знаков не обнаружили. Окрестили девочку Серафимой, чтобы чистая сила вместе с ней на имя откликалась, и успокоились.