Немилосердна была судьба по отношению и к тем младенцам, которые не годились для онемечивания, но избегали участи быть утопленными. Иногда такое случалось при ночных родах, когда дежурной медсестре было лень торчать в «кранкенбау» и она дрыхла где-то в лабораториях. Спасенных младенцев матери всячески скрывали от надзирателей. Отказывали себе в пайке, чтобы выменять на него простыню, которую можно было бы разорвать на пеленки. С риском для жизни выходили из лазарета за водой (покидать «кранкенбау» пациентам категорически запрещалось, особенно ночью, когда охранники стреляли во все, что движется; из ночных вылазок узники частенько уже не возвращались). Обычно воду для женщин приносил Ленька или сам Волгин, но порой не было ни малейшей возможности отойти от импровизированного операционного стола. Выстиранные пеленки матери сушили на собственном теле. Дети тем временем медленно погибали: редко у кого из истощенных женщин было молоко. Младенцы, все до одного вопреки ужасающим лагерным условиям рождавшиеся крепкими и голосистыми, сначала от голода прекращали плакать, только тихо стонали. Затем их кожа становилась тонкой, прозрачной, так что были видны сосуды, сухожилия, даже кости. Потом дети превращались в обтянутые кожей скелетики, потом умирали. И тогда матери, сами истощенные до полного отупения чувств, оставляли их крысам – хоронить было негде, да и не было сил; не на нацистские жаровни же нести. К тому ж матерей весьма скоро после родов переводили в общие бараки и отправляли, как всех, на работы, что только приближало гибель младенцев. Такие матери и дети были еще одним гвоздем в душе Волгина, одним из многих. Таких он до последнего старался удержать в «кранкенбау», где, по крайней мере, не надо было никуда отлучаться, а в полу под нарами были вырыты тайники, куда можно было спрятаться на время селекций.
…«Метания» Волгина, так и бегавшего по бараку туда-сюда, прервал Ленька:
– Гавриил Алексеич! Гавриил Алексеич!
– Чего? – дернулся Волгин, мигом возвращаясь из мрачных мыслей в еще более мрачную действительность. – Кровотечение все-таки сильное?
– Не, у родильницы все нормально. Там вас этот зовет, как его… Вильчик?
– Вильчак! Черт бы его побрал! Я ему сто раз говорил, чтобы даже не приближался к моему лазарету!
Глухо радуясь, что сейчас можно будет выплеснуть безысходность вместе с яростью, Волгин пошел к двери, возле которой ждал, не решаясь войти, Яцек Вильчак, один из верховодов лагерного Сопротивления. Уже в самой фигуре Волгина, высокой, сутулой, с угрожающе склоненной головой, было что-то такое, отчего Вильчак сразу попятился.
– Пан Волгин, у меня до вас дельце есть… Небольшое дельце…
– Только не говори, что заболел, – с ненавистью сказал Волгин.
– Боже упаси, пан! – Тут Вильчак аж присел, но все-таки осмелился выпалить шепотом:
– Знаем, у вас в бараке солидные тайники есть. Оружие бы нам спрятать. Очень надо. Обыски пошли. Вас ведь сам комендант чуть ли не своим считает, у вас точно искать не будут. Э!..
Волгин схватил поляка за грудки и мерно затряс в такт своим словам:
– Я тебе говорил – не ходить к лазарету? Говорил. Обещал пинка дать, если еще сунешься? Обещал. Я тебе, говнюку безмозглому, твое оружие знаешь куда засуну…
Вильчак отлично говорил по-русски, и потому Волгин не отказал себе в удовольствии подробно растолковать на великом и могучем, куда именно поляк должен засунуть свое оружие и каким именно образом Волгин хотел бы использовать все здешнее Сопротивление.
– У меня пациенты, дурак. У меня роженицы. Я денно и нощно бьюсь, чтобы все эти люди жили, а такие, как ты, играются в героев! Вы, спартаки, играете, а другие гибнут!