Кусачки с бряканьем упали обратно в таз, а сводная сестра достала канцелярский нож. Медленно выдвинула лезвие на пару делений, и Тягачев почувствовал прикосновение острия к верхней губе – пока еще легкое, безболезненное. Другая ладонь легла на лоб, надавила, фиксируя.
– С наступающим, братишка. Да, порадуй меня напоследок – пищи погромче.
Боль вгрызлась в десну, поползла вправо. Светка медленно отреза́ла Тарасу губу, зрачки сводной сестры были расширены, как у наркомана под кайфом. Тягачев закрыл глаза, сжал зубы и терпел назло Светке, глухо мыча в бешеной надежде, что вот-вот придет беспамятство или сердце не выдержит и остановится прежде, чем он покажет, как ему больно…
Светка замерла, не закончив начатое. В ее глазах бушевали ярость и досада. Она отбросила нож, сжала отрезанную на две трети губу пальцами и потянула на отрыв, пристально глядя Тягачеву в лицо.
– Пищи, тварь!
И он запищал – обреченно, исступленно…
Елена Щетинина
Мать сырой земли
Шрапнель рвется пачками – по четыре. Тах! Тах! Тах! Трах! Осколки звенят – будто болотные комары в июле. Воздух дрожит, как густой кисель, нашпигованный металлом.
Тах! Тах! Тах! Трах!
Глаз успевает уловить только стремительные черные тени, которые проносятся мимо – слева, справа, над. Словно гигантская напившаяся крови мошкара мечется вокруг добычи.
Тах! Тах! Тах! Трах!
Иногда осколки взвизгивают совсем у виска – сердце, сжавшись, ухает вниз – и впиваются в глину окопа за спиной, исходя паром. Кто-то из солдат лихо пытается запалить о горячий металл кривую самокрутку – и издает возмущенный вопль, когда следующий осколок, жужжа, на излете щелкает его по каске.
Тах! Тах! Тах! Трах!
Штабс-капитан Лопухин невозмутим.
– Берегите голову, поручик, – лениво цедит он. – Ну не высовывайтесь, право слово. Какая разница, где упал снаряд? Черт с вами – но вы же нас тогда всех наводчику сдадите.
Лицо у штабс-капитана – лошадиное. Длинное, с тяжелой челюстью и крупными передними зубами под белесой щеточкой усов. Глаза – мутновато-голубые, с карими крапинками, словно засиженные мухами, – навыкате, левый чуть косит, то и дело всматриваясь куда-то за плечо собеседнику.
Навицкий никак не может привыкнуть к этому левому глазу. Ему кажется, что тот живет своей жизнью, присутствуя в беседе безмолвным
Тах! Тах! Тах! Трах!
– Глотните, поручик, – Лопухин протягивает солдатскую фляжку.
Навицкий берет ее с недоверием и опаской.
– Пейте, пейте, – усмехается штабс-капитан. – Только осторожно, это забористое пойло.
– Откуда оно… у вас?
– Да не бойтесь, не у мертвеца взял. Архип – ну тот, рябой – отдал. Сказал: «Мы-то привычные, а вашблагородиям надо-ть шо-то для сугреву», – Лопухин старательно коверкает слова, пытаясь подражать простонародному говору. Выходит у него дурно и фальшиво.
Навицкий покорно подносит фляжку к губам. Его руки трясутся, горлышко стучит о зубы так, что отдается болью в челюсти. Он глотает что-то колючее, обжигает глотку, задыхается, на глазах выступают слезы. Он заходится в кашле.
– Полно, полно, поручик, – Лопухин заботливо похлопывает его по спине и отбирает фляжку. – Тяжело вам будет без умения пить. Хотя сколько вам? Чуть за двадцать? Научитесь еще.
Навицкий благодарно кивает, судорожно хлебая воздух.
Тяжелые, будто каменные, тучи медленно плывут на восток. Кажется, что они волокут за собой вяло сопротивляющуюся землю.
Тах! Тах! Тах! Трах!
Белое пятно германского привязного аэростата колышется далеко-далеко на севере, как взятое в плен облако.
Тах! Тах! Тах! Трах!
Вссссиу! – раздается тонкий свист. С
Где-то далеко-далеко начинают бить пушки – размеренно, гулко, словно гигантские часы.
Бубух! Бубух!
Тах! Тах! Тах! Трах!
Бубух! Бубух!
– Наши? – спрашивает Навицкий, крутя головой. Он никак не может уловить, откуда исходит этот глухой, отдающийся где-то в легких звук. Тот словно и слева, и справа, и вверху, и снизу. Будто он приходит из ниоткуда – и так же уходит в никуда. – Наши же, да?
Лопухин прислушивается, напряженно хмуря брови.
– Не знаю, – признается он. – Не знаю. Хорошо бы… Когда нам обещали прислать подкрепление, поручик? На той неделе? На позапрошлой?
Навицкий молчит.
Грязь. Кругом сплошная липкая грязь. Разверзлись хляби небесные, и ответствовали им хляби земные. Дождь льет и льет всю ночь – тяжелый, холодный, весь какой-то маслянистый.
Наутро линия бруствера обваливается и превращается в вязкую тину под ногами. Солдаты, сопя и ругаясь, вычерпывают воду.
Дождь студит суставы, проникает под одежду, под белье, под кожу, наконец вливается в вены вместо крови, плещется в черепной коробке.