– Вон у бабки Аксиньи спросите. Последняя из пришлых. Все остальные, почитай, здесь уж родились, на энтой земле.
Старуха медленно ковыляла по тропинке. На шум выстрела из дворов высыпали другие жители деревни – в основном бабы и детишки – и запрудили улицу, смотрели боязливо издалека. Сорокин разглядывал их и не мог найти ни одного знакомого лица. Впрочем, нельзя сказать, чтобы он часто бывал в Ярцевке. Внезапная мысль, чудная, нелепая мысль кружилась у него в голове сорвавшимся с привязи воздушным змеем, и ему никак не удавалось ухватить ее за хвост. Помог Комаровский – подойдя вплотную, зашептал горячо:
– Пару лет тому одного поэта на Кавказе убили. На дуэли застрелили. Так вот, он утверждал, что происходит от английского барда, которого полюбила королевна из волшебного народа и взяла в свои чертоги. Провел бард в тех чертогах семь дней, а когда вернулся, оказалось, что семь лет минуло.
– Томас Лермонт, – сказал Сорокин.
– Да, тот самый. Не через твою ли дверь они с королевной проходили?
Сорокин не ответил, только зубами скрипнул. Бабка Аксинья наконец добралась до бородача, оперлась о его руку, подняла на пришельцев слезящиеся мутные глаза.
– Тебя помню, – каркнула она сразу же, указав скрюченным пальцем на Егорыча. – Ты в деревне часто бывал. Все вызнавал что-то, сердитый ходил.
– Недоимки собирал, – жалобно пролепетал приказчик.
– Может, и так. Откудова знать – я в ту пору манинька была. Мне едва-едва восемь годков сравнялось, когда староста увел нас в Беловодье. Но и тебя, – кривой палец уставился в лицо Сорокину. – И тебя помню. Один раз видала, а не забыла. Ты Сорока! Нас, девчонок, старшие пужали: мол, сорока придет, в сарае зажмет да снасильничает. Очень боялись тебя.
– Я… – Сорокин выставил вперед ладони, словно пытаясь заставить старуху замолкнуть. – Я никогда…
– Да брось, – пробурчал Комаровский, не глядя на него. – С кем не бывало? Крепостные девки для того и нужны. Обычное дело.
– А теперича снова пришел. И как только пропустили? – Пальцы Аксиньи задрожали, и голос тоже. – Они ж тебя знают как облупленного. Нет Сороке хода в нашу деревню!
– Я требую. Выдать мне. Беглецов, – задыхаясь от внезапно нахлынувшей ярости, раздельно выговорил Сорокин. – Требую выдать моих крестьян. Немедленно. Или будут последствия.
– Тебя ружьецом оглаушило, Сорока? – невозмутимо сказал бородатый. – Али ты сдурел за энти восемьдесят годов? Твои крестьяне и есть наши пращуры. Оне уж давно все в лесу. Аксинья последняя. Но мы ее с тобой не отпустим.
– В лесу? – переспросил Комаровский. – Мертвые, что ли?
– Смерти здесь нет, – бородатый покачал головой. – Не добралась до Беловодья еще. Спят оне. Чутко спят. И лучше их не будить.
– Увидим! – рявкнул Сорокин. – Это мы увидим! Бунтовать удумали? Не хотите по-хорошему, значит, вернусь с жандармами, понятно?! Вот тогда и поговорим!
– Попусту не бреши. Говорят, дверь та заповедная открывается токмо вперед. Ежели и получится у вас по-вертаться, нас не застанете уже, разве что внуков.
– Отлично! Вот с них и спросим! – Сорокин рычал, брызгая слюной, сдавшись на милость душившей его злобы. – Их и вернем на положенное место! Да еще и барщину заставим отрабатывать за все пропущенные годы. А кто артачиться вздумает – запорю. Три шкуры спущу с каждого, самолично!
– Погоди грозить, Сорока. Чай не на своей земле.
Сорокин не мог справиться с ненавистью – к невесть откуда взявшейся проклятой двери, к невесть откуда взявшейся проклятой деревне, к этому невесть откуда взявшемуся проклятому мужику, который, вместо того чтобы упасть перед барином на колени и слезно молить о прощении за провинности дедов, стоял подбоченясь, гордый и невозмутимый, непрошибаемый в своей невесть откуда взявшейся проклятой правоте. Выхватив из рук Комаровского ружье, Сорокин приставил дула к груди бородача и прошипел:
– Обещаю, я вернусь и сотру здесь все в порошок. И деревеньку вашу, и вас самих. Хоть внуков, хоть правнуков! Так им и передай: пусть ждут и боятся!
Палец Сорокина лежал на спусковых крючках, но все же выстрелить ему отчаяния не хватило. Он ударил мужика по лицу прикладом – ударил неуклюже, как-то наискось, попав то ли по шее, то ли по челюсти. Бородач охнул и согнулся, спрятал лицо в ладони, а Сорокин круто развернулся на каблуках и зашагал к опушке. Он не смотрел по сторонам, но знал, что остальные последовали за ним. Несколько долгих мгновений позади висела пустая, черная тишина, потом раздался детский возглас:
– Пращуры! Ой, пращуры!
Тотчас десятки других голосов, женских и мужских, слаженным хором подхватили странный призыв:
– Пращуры! Ой, пращуры! Гляньте на детей своих! Пращуры! Сохраните малых сих! Пращуры!
Снова и снова повторялись эти слова – то ли песня, то ли молитва, то ли боевой клич. Сорокин, Комаров-ские и слуги уже углубились в лес, потеряли из виду деревню, а хор все звучал у них за спиной, бился среди деревьев разгневанным эхом:
– Пращуры! Щуры! Щуры!
– Пращуры! Щуры!