— У них вожем Ромашка Волкопятов. Отменный охотник, из ружья двух башкирцев сшиб, третьего завалил вместе с конем и в полон утащил для обмена… Теперь побранным оружием посадские укрепились и своими десятками поставили заставы вдоль вала, в подмогу стрельцам… Так-то надежнее будет от нечаянного набега.
Воевода нахмурил брови, с укоризной выговорил:
— Ромашка известный на Самаре смутьян и смуте заводчик. Его дружок Игнашка Говорухин в бегах, братец того Игнашки, должно, в избе отсиживался.
— Да нет, — вступился за справедливость Порецкий. — Пронька Говорухин с Волкопятовым во главе посадских на степняков бежал со страшными вилами. Сам зрил, как он одного коня в шею пробрухтал намертво и налетчика сбил, не дав тому за саблю ухватиться…
— Зри, сотник, за степняками недреманно, — перебил Порецкого воевода, прерывая неприятный разговор о ненавистных смутьянах: их бы в колодки всех, а они в героях объявились средь посадских заворуйских людишек. — Я спущусь в приказную избу. Надобно спешно отписать в приказ Казанского дворца о набеглых степняках да надежного нарочного снарядить до Москвы. И плечо перевязать надо, чую, кровь сочится по руке.
Юрко Порецкий молча принял распоряжение воеводы, прошел к краю раската, где у заряженных пушек с зажженным и факелами стояли пушкари во главе с Ивашкой Чуносовым; пристально оглядел степь за надолбами — не собираются ли где всадники в отряд для новой попытки прорваться к городу или к посаду. Но, похоже было, калмыки, почувствовав силу самарского гарнизона, решили либо подождать воинской подмоги, либо держать город в осаде, пока жители не изголодаются и не выйдут в поле с дарами…
— Батюшка воевода Иван Назарыч, — к Алфимову подскочил Афонька и взял за его спиной стульчик. — Поопасись, тут куда как крутые ступеньки!
— Глаза-то у меня не замотаны, — проворчал воевода сердито. Охая и чертыхаясь, он кое-как спиной вперед спустился по винтовой лестнице, покинул раскатную башню и, чуть приметно раскланиваясь со встречными, встревоженными набегом кочевников самарянами, которые поспешно снимали перед ним шапки, прошел к приказной избе. Здесь в ворохах бумаг, под стать ежу в осенних листьях, копошился докучливый дьяк Брылев.
Завидев перевязанного и с перекошенным от боли лицом воеводу, дьяк живо поднялся из-за стола, подступил с запоздалым известием:
— Прибегала по рани протопопица Марфа к вам, батюшка Иван Назарыч. Вот в миске принесла тертую редьку с водой, советовала к резаному месту прикладывать. Сказывает, весьма содействует скорому заживанию, всякую заразу, дескать, в порезе изводит…
— Отдай Афоньке, потом перевяжет и примочку из той редьки сделает. Авось и вправду легче будет… — Воевода Алфимов бережно опустился на лавку у окна, снял шлем, со стуком поставил его на стол, пытливо уставился дьяку в настороженные глаза, спросил: — Что прознали твои ярыжки о… разбое в избе Хомутова? Сведали, кто сгубил… стрелецкую женку?
Яков Брылев, без дозволения воеводы не смея сесть, повел в сторону светло-голубыми глазами, чертыхнулся трижды про себя, но потом смиренно кашлянул:
— Разослал я приказных ярыжек, рыщут по городу, выспрашивают средь обывателей, нет ли среди них в укрывательстве кого ружьем стрелянного… У воротной стражи дознаются, не пробегал ли кто после сполошного выстрела из города на посад альбо из города в кремль, — добавил дьяк, дергая ноздрями, словно гончая собака, ухватившая верный след дичи.
— Ну, и что прознали? — Воевода упрямо не отводил тяжелого взгляда от худого лица дьяка. «Крыса бумажная, — с неприязнью подумал Иван Назарович. — Думал я прибрать тебя целиком к рукам, ан увертлив дьяк, что твоя ящерка! Окромя пыли бумажной, скареда, похоже, ничем не питается, оттого и высох до желтизны!»
Дьяк внешне спокойно выдержал взгляд воеводы, развел руками:
— Все склонны думать, батюшка воевода, что сотворил сие душегубство кто-то из пришлых. Скорее всего, из бурлаков, которых ныне наберется в Самаре поболее сотни. Сия гулящая братия наполовину из беглых колодников да из волжской разбойной вольницы. А они друг дружку нипочем не выдадут! — сказал, а про себя усмехнулся и подумал: «Засуетился воевода, засуетился! Горячие деньки подступили к Самаре, страшишься за свою грешную душу! Сказал бы я Господу правду, да черт близко! — и поежился бережливый дьяк под гнетущим поглядом воеводы. — Вона как глазищами-то вызверился! Ништо-о, даст Бог, и я в люди выберусь, и гож буду не токмо для воеводского понукания, а и сам посохом в чужую спину почну тыкать!.. А о том, что стряслось да кто тому повинен, знает моя грудь да подоплека![117]
»