Уэзеби насыпала в огонь еще угля, большими кусками, в камине стало темно. Тепло сразу сползло у него с лица. Уэзеби прижимала к животу левой рукой белый крахмальный фартук. Снова хлопнула дверь, звякнули на заставленном подносе стаканы. Где-то тренькнул звонок. Он посмотрел на стеклянный щит. На щите были номера и такие красные язычки. Если кто позвонит, язычок болтается, болтается, болтается под тем номером. Он подумал: вот бы шестой, хоть бы шестой. Он зажмурился, снова посмотрел. Нет, не шестой. Девятый. Из шестого при нем ни разу еще не звонили.
— В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
Но Рис тоже никогда не звонила.
Тетя Спенсер говорила:
— Ей никогда ничего не надо.
А Уэзеби все равно ее ненавидела и, только старшая отвернется, все ворчала, как надоела ей эта Рис.
Он нагнул к лицу чашку со стынущим молоком и лил его в рот по каплям. Он хотел пить подольше, а то Уэзеби сразу заметит, когда он кончит. И: «Ну, марш наверх, хоть от тебя-то избавиться, живо давай».
Уэзеби всегда была тут, в лечебнице на Кедровом Поле, и Рис тоже была тут, всегда, в седьмом номере. Он ненавидел Уэзеби, зато он был другом Рис. «Мисс Рис», — поправляла мама. И мама немного беспокоилась, не вредно ли ему без конца навещать такую больную. Но потом она решила, что ничего.
Он думал: вот был бы ужас — лежать в седьмом номере, как мисс Рис, и чтоб за тобой вечно следила, кормила тебя, укладывала спать и пилила Уэзеби.
— Для тебя она няня Уэзеби…
Как-то раз он вспомнил, что самый первый человек, которого он увидел, была Уэзеби, он даже запомнил ее лицо с того самого дня, как родился тогда, в шестом номере.
— А какой я был?
— Хороший, здоровый ребенок, — сказала тетя Спенсер, она разглядывала на свет фарфоровый поильник — искала трещину.
— Красный. — Это Уэзеби прошипела сзади, с темной лестницы. — Красный и противный. И визжал.
Верхние зубы были у нее большие, желтые, редкие и торчали из-под губы вперед, как навес. Он поскорей отодвинулся на своей табуретке.
Молоко было густое, сладкое. Он набрал полный рот, повертел языком, утешился.
— Нас сегодня не будет допоздна. И лучше всего тебе ночевать в лечебнице, — сказала мама. — Тебе будет весело.
Он отвел глаза и посмотрел за окно, в сад, на остатки стаявшего снега, пятнастого и грязного, как то белье, которое спускали на специальной тележке к тете Спенсер прямо в прачечную.
Ему хотелось сказать: не хочу, не надо, не хочу я там ночевать, там Уэзеби. Он один раз даже что-то такое начал.
— Для тебя она няня Уэзеби, и вообще — что за глупости?
— Она уродина.
— Не всем же быть красивыми.
— У нее зубы желтые.
— Какие гадкие слова, воспитанные мальчики так не говорят!
— Она…
Да разве тут растолкуешь. Он постарался не думать про верхний этаж лечебницы и про чердак, где ему придется спать — рядом с комнатой Уэзеби.
— А вы на бал едете?
— Нет, миленький.
— На ужин?
Вечно они надевали все новое, садились в теплую машину и катили куда-то. Он знал фамилии всех знакомых, к кому они ездили, знал, кто как называется, и он знал, как называются скверы и улицы, где каждый вечер гулял с Ширли, девочкой, которой за это платили по часам.
— Значит, на банкет к мэру, что ли?
— Глупенький, это же весной. А теперь ноябрь.
— А куда вы едете? Скажи.
— Просто поиграть в винт с мистером и миссис Темплтон. Понял?
Он знал, что винт — такая игра, в нее играют, сидя за столом с картами, но каждый раз, когда он слышал эти слова, он одно и то же воображал большой-большой винт, и маму, и папу, и Темплтонов, и Хоулэйков, и Эскю-Фишеров, и как все они держатся за этот самый винт и во что-то его ввинчивают. И все в вечерних платьях и костюмах.
— Зачем мне к тете Спенсер? Пусть лучше я дома останусь и кто-то со мной посидит!
— Но я же тебе объяснила: мы задержимся допоздна, и просто — так гораздо удобней. Ну, доедай морковочку.
Молока осталось чуть-чуть, на донышке. Он заглянул в чашку и вспомнил маму в бледно стекающем шифоновом платье. У Темплтонов свой «Отель Королевского Парка», он выходит на эспланаду. В саду у них чилийское дерево, густое и темное, как войлок.
— Ишь сидит, играется, — прошипела Уэзеби, она нагнулась, заглянула в голубую чашку и пахнула на него разогретым накрахмаленным ситцем и духом стоялого крепкого чая из-под желтых зубов.
Тетя Спенсер влетела, хлопнув дверью, а за ней ночная сестра, и обе кричали, что Одиннадцатого вырвало в постель и на пол. Он слушал, и ему было все равно, он привык, что взрослая жизнь чуть не вся состоит из таких вещей — рвот, температур, смертей и поносов у больных в лечебнице. Он не испугался. Он ходил сюда всегда.
— В постель… — вдруг сказала тетя Спенсер, но он глянул на нее и успокоился, он знал, что она жалеет его, хотя ей приходится суетиться и заботиться сразу о стольких больных. Он последний родился на Кедровом Поле, пока еще тут не «прикрыли родильню». Вечерами она нянчилась с ним у себя в комнате и отгоняла мысль о собственной близкой старости. — В постель…
Он встал с табуретки.
— Я в какой комнате родился?
— В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.