Читаем Самоликвидация полностью

И вот однажды во мне пробудился жизненный инстинкт. Собственно говоря, жили мы несуразно. Знакомых, друзей у нас было мало, да и с теми мы в основном вели лишь абсурдные, «нонконформистские» разговоры. Страна, в которой мы жили, стала вдруг страной фермеров, разводивших кроликов и выращивавших грибы. Мои коллеги-врачи в основном сдались, смирились с тем, что есть. У каждого была какая-нибудь дешевая старушка-машина, участок с хибарой, несколько ребятишек, ну и семейная жизнь, похуже или получше. Раз в три года они получали свой загранпаспорт — и с парой сотен долларов в кармане выезжали туристами на Запад. Я испытывала презрение к ним. И гордилась нашей аристократической маргинальностью. Но однажды вечером я увидела на столе у Б., среди книг Шивитти, Кацнельсона, Жана Амери, Боровского, какой-то яркий альбом. В нем были репродукции знаменитых полотен из галереи Уффици: очень качественно исполненные, на листах большого формата. Там же валялась потрепанная, зачитанная до дыр книжка в желтом переплете: монография Валери о Леонардо да Винчи. Все это нужно было Б. для какого-то перевода. В тот вечер он говорил о Микеланджело и Леонардо. Найти место в мире людей для них невозможно, сказал он. Невозможно понять, как осталось существовать то, что было создано ими. Вообще, невозможно постичь, как сохраняется для потомства что-либо, на чем лежит печать величия: очевидно, только благодаря множеству случайностей, благодаря глупости человеческой. Если бы люди понимали величие этих произведений, они давно бы их уничтожили. Счастье еще, что люди утратили чуткость к величию: у них осталась лишь чуткость к убийству; правда, тут можно с уверенностью сказать, что уж эту-то чуткость они развили в себе до уровня искусства, чуть ли не до величия, сказал он. Собственно говоря, если пристально посмотреть на современное искусство, сказал он, то мы найдем один-единственный вид, который действительно возведен в ранг ни с чем не сравнимого искусства: это — искусство убийства… Б. продолжал в таком духе, пока я не сломалась, пока меня не заполнило привычное, почти уже домашнее равнодушие, равнодушие беспросветного отчаяния.

Не знаю, что такое произошло со мной на следующий день. Помню, погода была чудесная, солнечный свет лился в окна, сверкая на металлических и стеклянных поверхностях. На тротуарах перед эспрессо за столиками сидели на солнышке люди. Мир вокруг, казалось, смеется от радости. Я ни о чем не думала. Просто зашла в филиал так называемого банка и заполнила необходимые бумаги. Потом отправилась в туристическое бюро и записала нас двоих в групповую поездку во Флоренцию. Б. в тот день был еще более безжалостным, чем всегда. Он не может понять, что это мне пришло в голову, сказал он. Я хоть ощущаю абсурдность этого своего решения, этого поступка, этого покушения? Он не может понять, как я могла представить, что он вдруг встанет из-за стола и в компании с какими-то безмозглыми идиотами предпримет экскурсию во Флоренцию. Он не понимает, что он потерял во Флоренции. Не понимает, как я могу представить его во Флоренции, не понимает, как я вообще способна представить Флоренцию, как я могу представить, что для него, Б., вообще может существовать такая вещь, как Флоренция. Если эта вещь, допустим, и существует, то существует она не для него, не для Б. Более того, Флоренция не существует и для флорентийцев, потому что флорентийцы, видимо, давным-давно понятия не имеют, что это значит — Флоренция. Флоренция для флорентийцев ничего не значит, так же как она и для него, Б., ничего не значит. Он не может понять моего огромного, непростительного заблуждения: я как будто забыла, что мир, в котором мы живем, — это мир убийц, и пытаюсь устроиться в нем со всеми удобствами. Он не понимает, как я могу хоть на мгновение забыть, что Флоренция — это Флоренция убийц, если сегодня весь мир — мир убийц. И так далее. Но прежде ему удалось в очередной раз довести меня до отчаяния, я задала ему прямой и незамысловатый вопрос: он что, не хочет поехать со мной во Флоренцию? Он даже побледнел. «О чем я до сих пор говорил?» — спросил он. Значит, нет, сказала я. Значит, нет, сказал он. Тогда я поеду одна, сказала я. Он кивнул. Но я видела: он удивлен. В последующие дни я не раз замечала некое неуверенное движение: он словно бы хотел мне сказать что-то. Но так и не сказал ничего. Вообще, мы в те дни почти не разговаривали. Так, несколько слов, самых нейтральных и необходимых. Потом я собралась и уехала. Сама не знаю зачем. Поехала без всякой охоты. Из одного лишь упрямства.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже