Значение Москвы здесь не только в том, что она олицетворяет настоящую жизнь; она также общая для всех мечта. Самообман эффективен, только когда мы разделяем его с другими. Три сестры поддерживают друг друга. Ни одной из них не приходит в голову встать и сказать: «Довольно, хватит уже притворяться. Никакой Москвы никогда не будет». Самообман – это то, что держит их вместе и дает им общее ощущение цели. В этом смысле Москва может быть и полезной. Она олицетворяет их общую мечту о том, что жизнь вполне может стать другой. И это важный жизненный урок: как бы ты ни обманывал себя относительно того, что может сделать тебя счастливым («Мне надо в Москву!», «Мне надо добиться повышения зарплаты!», «Мне нужно срочно купить себе туфли!»), самообман становится более действенным, если тебя в нем поддерживают другие.
К четвертому действию – единственному, в котором Москва не упоминается ни разу, – все становится совсем плохо. Мы так никогда и не узнаем, была ли Москва надеждой или самообманом. Но, так или иначе, «Москва» как идея к концу пьесы исчезает. Финал плачевен не столько для Ольги, сколько для Ирины. «Мне уже двадцать четвертый год, работаю уже давно, и мозг высох, похудела, подурнела, постарела, и ничего, ничего, никакого удовлетворения… Я в отчаянии, и как я жива, как не убила себя до сих пор, не понимаю…»[101]
Выше нос, Ирина!По пьесе разбросаны намеки на то, что «ужасная» не-Москва, в которой мы оказываемся вместе с героями, – не такое уж отвратительное место, как они считают. Чехов любит упоминать еду и напитки, и у персонажей пьесы с этим все неплохо: у них есть гусь с капустой, кавказский суп с луком, «чехартма» (чихиртма, грузинский суп), шампанское. Зачем ехать в какую-то Москву, когда у тебя есть все это прямо здесь? Чехов прежде всего комедиограф, и трудно отделаться от мысли, что он пытается дать нам понять: тоска сестер по Москве – в общем-то, «проблема первого мира». (Я бы упомянула тут еще квас, как это делает Чехов, но он отвратителен, поэтому я не стала его упоминать. Это ферментированный напиток из ржаного хлеба; на вкус он ровно такой, каким должен быть ферментированный напиток из ржаного хлеба. Его нельзя упоминать в одном перечне с шампанским.)
Набоков как-то описал тон чеховских рассказов как оттенок, «средний между цветом ветхой изгороди и нависшего облака»[102]
. Не очень похоже на комплимент. Но это хорошее описание Чехова. Если Достоевский – это темно-алое пятно на топоре, то Чехов – это мыльная пена на грязной тарелке. Но в хорошем смысле. Его метод – мягкий намек, наше восприятие его текстов возникает из небольших деталей. Он не проповедует – и не боится скромных, повседневных декораций. Он не пытается постичь великий замысел или окинуть историю взглядом с высоты птичьего полета. Если Толстой чуть ли не ставит на своих страницах оперу, то Чехов скорее собирает сложный пазл.Вирджиния Вулф однажды заметила, что только Чехов добивался удивительной точности в описании жизни. Она писала об опыте чтения литературы в переводе и о том, что чувствует читатель в связи с текстом, написанным на другом языке[103]
. Зачем мы дурачим себя, надеясь уловить хотя бы часть смысла, когда не факт, что мы с автором разделяем одни и те же ценности? Чтение произведения, написанного не на твоем языке, лишает текст «легкости» и «отсутствия рефлексии», которые Вулф считает крайне важными для понимания. Русские писатели, по выражению Вулф, предстают перед нами как люди, лишившиеся одежды, манеры поведения и индивидуальности после какой-нибудь ужасной катастрофы вроде землетрясения или столкновения поездов. Именно в таком состоянии они добираются до нас, когда мы читаем их в переводе. Имеет ли смысл даже притворяться, что мы их понимаем?Но Чехов, говорит она, выше всего этого. Он пишет так необычно и с такой простотой, что сначала читатель теряется: «Что он хочет этим сказать? Где тут, собственно, рассказ?» Иногда текст кажется просто непонятным, в нем может не быть начала, середины и конца. Он часто может заканчиваться двусмысленно или вообще не заканчиваться как-то логично. «Люди одновременно и мерзавцы, и святые. Мы любим и ненавидим их в одну и ту же секунду». Но это, говорит Вулф, и есть честное изображение жизни как она есть. Трава на другой стороне ничуть не зеленее. Она ничуть не лучше и не хуже, чем на нашей стороне.